Собачий царь. Улья Нова
орящим: тексты этой писательницы похожи на ульи. Каждый новый роман вырастает, как соты, из ячеистых структур абзацевой архитектоники. Эти соты заполняются пёстрой пыльцой наблюдений и впечатлений, загустевающей в плотный, ароматный, чуть терпкий и немного вязкий текст.
И возникает вита нова – новая жизнь, невиданная, причудливая, какой ещё не было: каждый роман Ульи Новы – замкнутый, самодостаточный мир, живущий по законам собственной природы.
Эти вселенные роящихся образов и похожи и не похожи одна на другую. Похожи единством приёма – писательница говорит голосами своих героев, погружая читателя в их индивидуальные миры, нередко экзотические. Так, в романе «Лазалки» мы видим мир глазами маленьких детей, смотрим на окружающую действительность из самого детства, ойкумена которого – двор и окрестности. И в реалистическом повествовании возникает неожиданный сдвиг, делающий его сродни фантастическому, не нарушая законов жанра.
А непохожи потому, что герои всякий раз новые, миры иные, голоса разные.
В романе «Собачий царь» с жанровым подзаголовком «роман-оберег» основное действие происходит в современной Москве, однако мир его героев куда пространнее любого чётко очерченного локуса.
Мир этот – мифологически-сказочный. Правят им древнейшие божества, они же – человеческие просьбы: Дайбог, Недайбог и Избавьбог.
Помазанники этой троицы – лукавые цари: Вихорь Вихорович Придорожный, что спутывает все тропинки в дальней русской глубинке, и Лай Лаич Брехун с тремя псами-осведомителями, выискивающими недотёп. Брехун подговаривает нестоличных мужчин съезжаться в Москву, там даёт им подлые задания, всех неуспешных превращая в собачьи своры, и судьба их тогда – проживать каждый день как последний.
Есть в этом мире и герои, которые в русской традиции отнюдь не полубоги. Это бабы у разбитых или пока ещё целых корыт, деды, раздающие рекламу у метро, зазывалы у ресторанов, бомбилы на перекрёстках, девицы, вышедшие покататься по московским проспектам на роликах и похищенные хтоническими чудовищами в вековую офисную тоску, которую развеет ненадолго разве что вечерний Разгуляй. Словом, обыкновенные москвичи, добрая половина которых москвичами не рождается, а становится. Поэтому у одного московского жителя есть сестра в тайге, косматая да бельмастая, но родная и кровная. Стыдится он её, но регулярно навещает на «Чайке», отмывает и забирает в гости. А у другого москвича, скоробогатого, осталась в городке трёхэтажном, с ткацкой фабрикой, брошенка…
Через язык романа проходят немосковские широты: архангельский сказ, юмор вологодских бухтин, стиль заговоров и заклинаний тайги, где тропинки с чудинкой обманывают пробирающихся через хвойные заросли путников.
Литературный фольклор развивается в фонемах и образах народной демонологии: домовой Нехотка, Куприяниха-песельница, на опушке за оврагом похороненная; Храпуша, Хрипуша, Зябуха да Дремлея, золовки Недайбога; и пузыри земли помельче: зимцерлы, омутницы, люмбелы, дзевои…
Так современный пласт сюжета обретает сферическую объёмность: историческую глубину и широту российской географии. А история с географией прирастают живым и узнаваемым культурным слоем настоящего времени: холодильники и мобильники, Сам-Первый с Самим-Вторым, то бишь президент и премьер; бородинский хлеб с пошехонским сыром и телевизор, вездесущий настолько, что даже явился в бреду деревенской бабе, замерзающей у могилы соседки.
Особенно колоритно встречаются сказ с актуальностью (современностью?) в описании телерекламы, которое вечно голодный мужик-недотёпа, отправленный сожительницей из таёжной деревни в Белокаменную на заработки, письмом домой отправил: «Улыбается с экрана молодая да чужая. Накрошила в чугун всякой зелени, редиски и огурца, перед носом тот чугун пронесла и ушла куда-то в синие двери, даже для приличия откушать не предложив. Йогурты в пасть суют, а лизнуть не дают…» Так выглядит главный движитель этого мира – жор московский. Не голод привычный, сгоняющий в столицу люд из бедствующих регионов, а именно жор, заставляющий сытых людей страдать неутолимым аппетитом.
Эту алчность, это неумолчное «дай», ставшее постоянным шумовым фоном романа, выражает и развёрнутая метафора – ужение рыбы. День и ночь под Нагатинским мостом сидят над прорубями скрюченные мужики – метафизическая картина брейгелевской выразительности. Золотую рыбку (или сказочную щуку) надеются выловить. Весна пришла, и только рыбаки её не заметили: «Никуда они с места не сдвинулись, ничего они в воздухе не чуяли, на растрёпанное солнышко не глазели, голосистые гудки городские мимо ушей пропускали. Изредка дымили папиросками. За лунками понуро следили и проснувшуюся рыбу прикармливали». Пока не унесло их на отколовшейся льдине.
А весна наступила, когда укатила восвояси зима, которая тоже в столице не прописана: московская зима – это, оказывается, Зина Озёрная, та самая брошенка из казкого городка, оставленная мужиком Башляем, который открыл пельменную в Первопрестольной и так разжирел, что Зина, бросившись было за ним через озеро и достигнув Белокаменной уже озёрницей, – не узнала его и не отомстила…
Здесь за каждым героем – своя сказочка, и что кому