Ожидающий на Перекрестках. Генри Лайон Олди
амять, память и боль.
…Не листайте эти страницы, стремясь отвлечь себя чужой ложью о том, что было и чего не было, – ибо за ложь эту дорого плачено, дороже, чем за правду, и поздно теперь порицать, утверждать или сомневаться.
…Не листайте эти страницы от нечего делать, ибо воистину страшен тот час, когда человеку нечего делать, и идти некуда, и обрыв манит лишь тем, что он – обрыв.
…Не читайте написанного, потому что слова – ширма, темница, оковы, в которых бьется недосказанное; и меня не слушайте, когда я кричу вам об этом, потому что и я связан словами, как и все; не слушайте меня, не слушайте, не…
И не верьте мне, когда я говорю вам об этом.
Мифотворец
Будто в руки взял Молнию, когда во мраке Ты зажег свечу.
Идемте, друзья мои; никогда не бывает слишком поздно, чтобы искать новый мир.
1
В Доме было ужасно холодно. Временами мне казалось, что я не прав и лучше было бы сказать – зябко и сыро, – но ознобу, сотрясавшему мое тело, все эти словесные кружева казались глупыми и смешными. И, главное, не меняющими сути.
Изредка я протягивал руки к витому подсвечнику, к его бронзовым, позеленевшим от времени розеткам, где покорно истекали черным воском три толстых свечи, и их пламя послушно согревало мои пальцы, подрагивая и колеблясь в выборе собственного цвета – от охры до кармина.
Странный тюльпан, напоминавший залитый свежей кровью пергамент, склонился ко мне из вазы и попытался прочесть написанное. Я прикрыл слова ладонью, улыбнулся и пощекотал любопытный цветок кончиком пера. Он обиженно качнулся на упругом стебле и сомкнул лепестки. Тюльпан мерз, как и я. Он был уже очень старый, этот преступно-багровый тюльпан, ему скоро придется умереть, засыпав сморщенными крылышками неведомых бабочек мой стол, и я ничего не мог изменить в реальности срезанной жизни. Реальность – это вообще не моя стихия…
Я встал и вышел из комнаты. Почти от самого порога начиналась лестница – сегодня она была узкая и деревянная, – и я спустился по ней в нижний зал, слегка касаясь перил и поглаживая приятную на ощупь матовую полировку.
Внизу горел камин, и отблески огня метались по оружию, развешанному на массивных, потемневших от времени стенах. Я подошел к креслу с затейливо выгнутыми подлокотниками и принялся разглядывать секиру, висевшую над ним. Лезвие было тонким, непривычно-декоративной формы, но древко охватывали металлические кольца с гравировкой. Вчера вечером здесь висел ковер. Большой такой ковер в темно-зеленых тонах, и в самом центре орнамента чуть покачивалась кривая сабля в золоченых ножнах. Я отчетливо помнил их – ковер и саблю, – потому что никак не мог понять тайну гармонии прямых углов ковра и дуги клинка, и все стоял, смотрел…
– Дура, – сказал я секире. Она не ответила.
Раньше я думал, что Дом смеется надо мной. Теперь я так не думаю. Даже Предстоятели не властны над изменениями Дома, и их иллюзии теряют силу на пороге. На пороге, который сегодня выглядит так, а завтра – совсем иначе. А через час вообще никак не выглядит.
В западной стене зала обнаружилось окно. Высокое стрельчатое окно с леденцовыми витражами в верхней части. Вдалеке виднелся косогор, и силуэт черного всадника несся по его кромке на фоне чуть посветлевшего неба. Только контур, слегка размытый движением, контур двухголового кентавра с крыльями за человеческой спиной – лук, что ли?.. или плащ… – и я машинально забарабанил пальцами по подоконнику, качнув шнур занавеси с кисточкой на конце.
Всадник резко осадил коня, заплясавшего на рыхлой крутизне, и их тени на мгновение слились в одну бесформенную массу. До меня донеслось приглушенное ржание и сдавленный вопль ужаса. Огромное гибкое тело вознеслось перед ошалевшим кентавром, и оскалившаяся пасть с пушистым подбородком закачалась из стороны в сторону, повинуясь причудливому, срывающемуся ритму…
Я выругался, отдернув руку от шнура занавеси, и мои пальцы намертво впились в подоконник. Небо над холмами вновь опустело, но конь и человек уже исчезли по ту сторону гряды, став невидимыми для меня, и лишь далекий топот копыт отозвался легким дребезгом оконного стекла.
– Спасибо, Сарт, – услышал я у себя за спиной тихий голос, в котором играло на серебряном ксилофоне время от заката до восхода.
– Не за что, – угрюмо буркнул я и, чуть помедлив, добавил тоном ниже:
– Рад служить, Предстоящая…
И повернулся навстречу смеху – призраку, тени, намеку на смех.
Там, где еще недавно горел камин, стояла миниатюрная женщина в бархатной накидке с капюшоном, и добрая дюжина тройных шандалов напрасно тратила свой свет, пытаясь высветить хоть что-то внутри этой агатовой накидки.
Она шагнула вперед, сбрасывая капюшон и легко касаясь тонкими пальцами ковра на стене, – темно-зеленый ковер и золото кривых ножен в центре, – и все исчезло.
Тайна исчезла. Обычная женщина, мне по плечо, вьющиеся волосы обрамляют овал лица, и это