Гардемарины, вперед!. Нина Соротокина
робость была неудобна и стеснительна, как чужая одежда.
Игуменья сняла очки, положила их на раскрытую книгу, потерла перетруженные чтением глаза.
– А я, грешница, думала, что сон к тебе не придет, что проведешь ты ночь в покаянной молитве, и просветит Господь твою душу. Какое же твое окончательное решение?
– Париж.
– Париж… Значит, отвернулся от тебя Господь.
Анастасия с такой силой сдавила переплетенные пальцы, что ногти залиловели, как накрашенные.
– Что же мне делать? Ждать тюрьмы? Ты святая, тебе везде хорошо, а я из плоти и крови.
– Плоть и кровь – это только темница души, в которой томится она и страждет искупления вины.
– И в Париже люди живут! – крикнула Анастасия запальчиво.
– Невенчанная, без родительского благословения, бежать с мужчиной, с католиком! Бесстыдница! – Игуменья широким движением сотворила крест, затем рука ее сжалась в кулак и с силой ударила по столу. – Не пущу! Посажу на хлеб и воду!
– Спасибо, тетушка. – Анастасия нервно, со всхлипом рассмеялась. – Спасибо, утешила… Мало тебе моих мук! А ты знаешь, как перед следователем стоять? На все вопросы отвечать надо одно – да, да… Другие вопросы им ненадобны. А потом составят бумагу: «Обличена, в чем сама повинилась, а с розысков[11] в том утвердилась». Ты этого хочешь?
Игуменья тяжело встала с кресла, распахнула окно. Чистый воздух, словно святой водой, омыл лицо. Вот он, ее благой мир! Монастырский двор был пуст. Инокини сидели за ткацкими станками, прялками, пяльцами, чистили коров, пекли хлебы, переписывали древние рукописи в библиотеке. Кривобокая Феклуша прошмыгнула под окном и скрылась за дверью монастырской гостиницы, пошла подливать масла в лампады.
Труд и молитва… Беленые стены прекрасны и чисты, как крыло горлицы, травка-муравка – живой ковер и неба свод. Три цвета – белый, зеленый и синий, цвета покоя, благочестия и тишины.
Тридцать лет назад она вот так же умилилась этой картине. Села на лавочку у Святых ворот, прижалась спиной к узорной колонке и подумала: здесь она будет свободна. Монастырская стена оградит ее от житейских нечистот, переплавит она в мистическом горниле душу свою и искупит вину перед Богом за себя и близких своих. Поднимайся взглядом выше колокольни, омой душу в живительных лучах света и забудешь…
Забудешь, как Мишеньку Белосельского, нареченного жениха, волокли избитого вниз по лестнице. Гвардейцы окаянные, Петровы выкормыши, куда тащите моего жениха? На казнь, девушка! На пытки, милая… Петровы мы, не Софьины! Горят костры в Преображенской слободе перед пыточными избами, вопят стрельцы, растекаются по Москве ручейки крови.
Как жить? Плакать не смей! Жаловаться некому. Маменька со страху совсем ошалела. Каждый вечер всовывает ее, как куклу, в иноземное платье, оголяет плечи и отводит в ассамблею. А там приседай, улыбайся, верти юбкой перед ухмыляющимся кавалером.
Когда сказала маменьке про монастырь, та завопила дурнотно и до синяков отбила руку о дочерины щеки. Только через год удалось уйти от сраму. Стала она сестрой Леонидией, не гнушалась
11
Быть под розыском – то есть под пыткой.