Семья. Гектор Шульц
о. Сделала, пока мама с отчимом были на рынке, а мелкие в школе. Помимо моей тетрадки с мыслями там лежало немного денег, накопленных за время подработок, пара писем от Ваньки из деревни и мои кассеты с музыкой. Музыку тоже приходилось прятать, как и все, что маме «не нравилось»…
– Настя, блядь! – на этот раз крик куда громче. Визгливее. Страшнее.
– Настя – блядь. Настя – блядь, – ехидно повторил влетевший в комнату Матвей. А следом за ним в дверном проеме появился и Андрей. Мои братья.
– Насть, кушать хочется, – тихо буркнул Андрей, а Матвей, подойдя ко мне, гадко улыбнулся и резко схватил за грудь, сдавив так сильно, что в глазах набухли слезы. Я сдержала и крик, и удар. Стоит поднять на него руку и мне придется простоять в углу на коленях пару часов, а то и больше, если мама не в настроении.
– Пошли, – поморщилась я и, помассировав грудь, подтолкнула Андрея в сторону выхода из комнаты. Матвей уже умчался на кухню, чему я была только рада.
Ну а на кухне меня ждала мама. Она сидела за столом, разгадывала кроссворд и пила кофе. Когда я вошла, она даже не подняла на меня взгляд, зато улыбнулась и ласково потрепала по голове Матвея, который прильнул к её бедру.
– Кушать хочешь, сына? – спросила она. Брат кивнул, и мама наконец-то на меня посмотрела. – Ну! И чего стоишь? Забыла, где суп лежит?
– Помню, мам, – тихо ответила я, подходя к холодильнику. Открыв его, я с трудом вытащила огромную кастрюлю горохового супа, которую водрузила на плиту. Механизм кормления братьев был отработан годами, и я могла бы проделать все это с закрытыми глазами, не разлив ни капли супа. Зажечь конфорку, поставить на нее большую металлическую тарелку с холодным супом, через пять минут помешать, еще через три минуты попробовать и снять с огня. Потом нарезать хлеб, разлить суп по тарелкам и усадить братьев за стол. Младшенький всегда обедал без капризов, а вот с Матвеем приходилось возиться. Гаденыш, казалось, только и ждал, чтобы устроить мне очередную пакость. То швырнет в меня подмоченным хлебом, то тайком плеснет суп на пол, а пока я вытираю лужу, стукнет ложкой по голове. Стоит огрызнуться, как он сразу начинал ныть, а дальше по классике: мама размахивается, моя голова трещит от удара, во рту металлический привкус, а в глазах блестят слезы.
– Чайник поставь, – добавила мама, когда я усадила братьев за стол. Матвей скорчил мне рожу, но я равнодушно хмыкнула и повернулась к плите, услышав, как она уговаривает брата скушать ложечку. Со мной так не нянчились. – Давай, Мотя. Кушай. Будешь большой и сильный космонавт.
– «Психопатом он будет», – подумала я, ставя чайник на огонь. Затем повернулась к маме и спросила: – Что-то еще надо, мам?
– Уроки сделала?
– Да.
– Полы помыла?
– Да.
– Отец придет, одежу его постирать не забудь, – чуть подумав, сказала она. Я кивнула и ушла из кухни, пока еще чем-нибудь не озадачили. Отчим придет с работы в семь вечера, а значит можно доделать алгебру. Маме нельзя говорить «нет» – это я уяснила давно, поэтому на все вопросы отвечала «да». Но так было не всегда.
Вернувшись в комнату, я снова вытащила тетрадку из тайника. У многих в детстве был дневник, и я не исключение. Правда мой дневник разросся до трех тетрадей, каждая по девяносто шесть листов, зато полностью вмещал всю мою жизнь. Почти всю, конечно. В первом воспоминании, которое я записала в тетрадку, мне было семь лет. Первый раз, когда мама подняла на меня руку.
*****
– Сука! – рявкнула она и, размахнувшись, влепила мне подзатыльник. Рисунок, лежащий на столе, расплылся и на бумагу упали слезы. – Это что?
– Паровозик… – жалобно протянула я, пытаясь вытереть слезы с листа бумаги. Получилось плохо, поэтому следом прилетел второй подзатыльник. Рука у мамы была тяжелой.
– Вот рисунок в книжке! – слюни летят мне в ухо, но я, не замечая их, сгорбилась, ожидая еще одного удара. – Это паровозик! А у тебя, прости Господи, хуйня какая-то! Дебилы рисуют лучше!
Подзатыльник. Слезы. Рисунок, превращающийся в мокрое, размазанное месиво. Утром учительница спросит, почему рисунок такой мятый. Я совру и отвечу, что пролила воду. Врать я буду часто. Учителям, друзьям и себе. Себе врать больнее всего, но и эта боль со временем притупляется.
Я нарисовала еще пять паровозиков, но маме ни один из них не понравился. Голова гудела от ударов, глаза чесались и покраснели, а рисунки, все как один: мятые, влажные и некрасивые. В итоге решено было оставить первый паровозик, которому досталось сильнее всего: сопли, слюни, слезы. Еще и безуспешные попытки от всего этого избавиться.
Но мама не успокоилась. Она заставила меня два часа писать имя и фамилию в черновике, пока буквы не стали ровными и красивыми. Затем я подписала рисунок, пусть и вздрагивая изредка, ожидая еще одного подзатыльника и крика «сука». Но так тоже было не всегда.
Когда мама была в настроении, она рассказывала мне о детстве. Моём детстве. Порой улыбалась, когда вспоминала, как папа приезжал забирать её и меня из роддома. Но её голос грубел сразу же, стоило перейти к моей нелюбимой части. Когда