Никто пути пройденного у нас не отберет. Виктор Конецкий
нет ничего на свете неповторимее любой самой обыденной семейной хроники.
Ведь, кажется, нет ничего полезнее и насыщеннее для души пишущего человека, нежели рыть архивы предков.
И вот уже сколько лет лежит под диваном в соседней комнате чемодан с бесценностями, сохраненными матерью иногда и с риском для жизни, а я… боюсь его открыть. Зато, хотя у меня есть на житье деньги и хотя никто никуда не гонит, через месяц поплыву в Арктику.
Мой дед Дмитрий Иванович Конецкий родился в 1840 году.
Умер в 1909-м. Похоронен на Волковом кладбище.
Узнал об этих датах недавно от двоюродной сестры Тамары Сергеевны Васильевой. Она слепа – с блокады. И сказала о деде случайно – считала, я и так все это знаю. А я ни черта не знал, ибо никогда никого из дедов вживе не видел и как-то и позабыл про то, что они где-то и когда-то были. А тут, ясное дело, поразился. 1840 год! Чуть было Пушкина Дмитрий Иванович не застал!
Поехал на кладбище, опять-таки с удивлением поняв, что Волково кладбище от «волка» – бегали там серые и логова рыли.
Деда, конечно, следа не нашел, но наткнулся на замечательную могилу «Смотрителя Волкова Православного кладбища Александра Андреевича Худякова – скончался 7 июня 1879 года на 45-м году».
Эпитафия:
Прохожий! Здесь лежит смотритель.
Живых он в горе утешал,
А мертвых в вечную обитель
Сам каждодневно провожал.
17 лет он здесь трудился,
Квартиры мертвым отводил.
Когда ж он с жизнью распростился
И бренный труп его остыл,
Он сам в квартире стал нуждаться!
Таков, знать, час уже пришел.
А новый… квартиру здесь ему отвел.
Там, на кладбище, я и решил, что заберу в рейс пару папок с материнским архивом.
Ночью с 21 на 22 июня 1941 года – ровно тридцать восемь лет назад, ибо сегодня 22 июня 1979 года, – мы находились на даче на хуторе близ гоголевской Диканьки. Около четырех часов утра мать разбудила меня и брата, и мы вышли во двор, где справа были клетки со спокойно пока жующими кроликами, слева хлев со спокойно пока жующими коровами; а с запада, из-за реки Ворсклы (в памяти осталась строка хохлацкой песни: «Ворскла – ричка невеличка, тече здавна, дуже славна, не водою, а вийною, де швед полиг головою…»), из-за кукурузных полей, по чуть светлеющему небу, очень низко, пригибая все торжествующим ревом, шли на Харьков или Киев эскадрильи тяжелых бомбардировщиков; и мы отчетливо видели черные кресты на их крыльях.
– Война, – сказала мать и зарыдала. Она знала, что говорит, потому что Первая мировая застала ее во Франции, и она добиралась на родину через Скандинавию, и уже с тех пор запомнила германские опознавательные знаки на аэропланах.
И вот когда мы потом среди тысяч и тысяч других беженцев на подводах, запряженных быками, тащились на восток, то вокруг невыносимо тягостно мычали недоенные коровы. Они шагали, растопырившись над своими раздувшимися до синевы (как будет множественное от «вымя»?) и мучительно мычали в раскаленные украинские небеса.
И хотя страшно вспоминать это бегство, этот исход полусумасшедших от страха толп, я все-таки вспоминаю и смешное. Так и маячат перед глазами самые упрямые существа на свете – козы и козлы. Думаю, нет ничего более тормозящего, нежели коза, которая привязана за рога веревкой к задку телеги и всеми четырьмя ногами упирается в дорожную грязь или пыль.
У Сергея Орлова есть стихотворение «Станция Валя».
Легким именем девичьим Валя
Почему-то станцию назвали.
Желтый домик, огород с капустой,
Поезд не стоит и двух минут,
На путях туманно, тихо, пусто…
Где ты, Валя, проживаешь тут?
Станции Валя нет. Есть полустанок.
На этот полустанок вышел эшелон с детьми, которых сперва умудрились эвакуировать на запад – навстречу немцам, а потом кое-кого успели собрать и отправить на восток – обратно в Ленинград.
Этим эшелоном возвращались домой с украинской дачи и мы.
На соседних путях стоял санитарный эшелон, битком набитый ранеными. Он прорывался в тыл.
От полустанка до лесной опушки было метров пятьсот. Из-за леса вывернулся немецкий истребитель-бомбардировщик. Люди посыпались из вагонов и побежали к лесу.
Точно помню:
Очень долго ждал мать у подножки вагона. Уже все повыскакивали, а ее нет и нет. И я думал, что она вещи собирает, – это в ее характере было: собирать вещи в самой неподходящей обстановке и очень долго. И я оказался близок к истине, но собирала она не вещи в смысле вещичек или чемоданов, а показалась, наконец, на площадке вагона с огромным пуком наших пальтишек и пледом. Руки ее едва сходились на этом пуке, который она, естественно, прижимала к груди и животу. А надо-то было спуститься по трем высоким вагонным ступенькам. Как по ним без рук спустишься? Да еще лицом в поле – а она именно так решила вылезать.
Я