Счастье со вкусом полыни. Элеонора Гильм
… Что с ним? – Она говорила и говорила, но никто не спешил отвечать. – Сын, сын, сын, сын!
Тело предавало ее, рука только мелко дрожала под ласковыми поглаживаниями повитухи. Аксинья знала, что не вынесет и мига страшной неопределенности. Увидеть тельце, рыдать, просить о милости…
– Аксинья, тебе лучше? – Она узнала голос Анны Рыжей и попыталась повторить завязшее в зубах слово. – Ты чего шепчешь-то? Не пойму я.
Аксинья все растягивала губы: «Сын». Трясущимися руками она провела по векам – не сшиты ли? Нет, значит, можно разлепить.
Она с трудом открыла глаза. Сразу ударило по зрачкам пламя свечей. Горбунья сидела возле ложа, Рыжая Анна держала миску в руках, что-то жидкое плеснулось на половицы. Она подняла на Аксинью тревожный взгляд, повернулась к Горбунье, а та только крутила длинным носом из стороны в сторону.
Издеваются, что ль? Аксинья хотела поколотить всех. За глупость, непонятливость, за то, что погубили ее дитя. Если бы она могла сама… Гнев придал ей сил, и Аксинья попыталась встать, да только тело противилось.
Глава 1. Семья
1. Возвращение волка
Шла вторая неделя Поста, вечер обитатели дома проводили в тихих разговорах.
– Когда уж вернутся они? Истосковалась я по голубю своему ненаглядному. – Молодуха с ладным, чуть оплывшим лицом переплетала нитки на ткацком стане. Тонкие проворные пальцы выполняли непростую работу играючи, бело-коричневая пестрядь[1] рождалась на глазах.
– Настанет срок – приедут, – с показным равнодушием отвечала ей вторая, занятая вышивкой.
Она переступила порог четвертого десятка, но морщины почти не коснулись гладкого, чуть смугловатого лица. Темные, вытянутые к вискам глаза, смоляные брови и ресницы выдавали толику инородческой крови. Волосы прятались под светлым убрусом, что плотно обхватывал голову, но всякий бился бы об заклад, что косы ее темны, словно грива вороного коня.
– Аксинья, ты не меньше моего ждешь. Только изображаешь равнодушную да спокойную. – Молодуха выпустила из рук нити, резко встала, охнула и схватилась за поясницу.
– Ты, Лукаша, не гневайся. Дитю покой в утробе нужен. А что ж до меня… Боюсь: Хозяин вернется – и вновь покоя не будет.
– Слышала я все… Все! Как вы там… – Лукаша подошла к большому бронзовому шандалу[2], поправила свечку, что зависла в печальном поклоне.
– Мне смущаться уж нечего. Сама знаешь – и в кипяток ныряла, и по ледяному полю ходила. – Аксинья смотрела на молодуху словно на малое, неразумное дитя. – А с грехами мне самой жить – Бога гневить.
– Да ты прости, подруженька. Вырвалось лишнее слово сгоряча.
– Подслушивала-то зачем?
Лукаша поймала ее чуть насмешливый взгляд. Руки Аксиньи не прерывали ни на минуту работы, нить выходила ровной, гладкой, словно волосы той, что не приносила еще дитя.
– Проснулась да пошла до нужника. Случайно там оказалась. – Краска залила ее милое лицо. Лукаша еще не научилась усмирять предательский румянец.
Аксинья давно, от матери, слыхала, что молодость уходит вместе с умением мучительно, резко краснеть. Научишься врать – постареешь.
– Скажу, ежели знать хочешь… Только за дверцей глянь – нет ли Нютки моей? Ей, ребенку, слышать срамные слова не надобно.
Лукаша послушно выглянула из светелки, поправила лазоревый убрус, обошла вокруг Аксиньи, словно хоровод вокруг весенней березки водила.
– Ты с ним, со Степаном, жить как жена будешь?
– А это как он велит. Хоть как жена, хоть как служанка последняя, в хлеву выгребать загаженную солому. Подневольная я. – Аксинья наконец отвела глаза от Лукаши. И самой себе не призналась бы, что разговор для нее тягостен.
Как дать разумный, спокойный ответ на те вопросы, что терзают денно и нощно?
– По сердцу он тебе иль нет? Гляжу и понять не могу. Зубами щелкаешь, как волчица, от одного имени кривишься, а там… – Лукаша оборвала себя на полуслове.
Аксинья представила, как молодая женщина прижималась к шершавой бревенчатой стенке, слушала, замерев, и закрывала рот ладошкой, чтобы не вырвался вскрик негодования или изумления. Вернулась под бок к мужу, прильнула теплым, зовущим телом к его спине, гладила жадными ладонями, ощущая непонятную жажду, а потом со вздохом отодвигалась – запрет пастырей строг[3].
– Бывают чувства ровные, ясные, точно погожий летний день. Так у тебя с мужем. Степан и я – буря и деревья, что клонятся к земле. Гляжу на него, поднимается что-то к горлу. Плакать тянет, и кричать, и смеяться – все сразу. – Аксинья, обычно сдержанная, серьезная, чувствовала, что слова рвутся из нее, текут полноводной рекой.
Люб не люб, она и сама не могла сказать, что кипело в котле ее души. Ярость, обида, воспоминания о предательстве: кто оставил ее, беззащитную, с ребенком и не удосужился появиться ни разу за долгие восемь лет? Жгучая благодарность за помощь, за мешки с
1
2
3
Сексуальные отношения во время Великого поста были запрещены, даже если речь шла о супругах.