Русская канарейка. Трилогия в одном томе. Дина Рубина
Роберти, знаток и любитель эффектов, в этом месте чуть придержал прекрасно выдрессированный хор, и после секундной паузы сопрано и альты дружно грянули:
– «Пасти свиней – самое унизительное для истого иудея занятие…»
Басы продолжали стретту:
– «Так нередко грешник унижается еще более и доходит до самого бедственного состояния…»
Вновь зазвучал исполненный отчаяния голос Блудного сына:
– «Und ich begehrte, meinen Bauch zu füllen mit den Schoten, die die Säue fraßen; und niemand gab sie mich» («И я рад был наполнить чрево свое рожками, что ели свиньи, но никто не давал мне»). «Wie viele Tagelöhner hat mein Vater, die Brot in Fülle haben, und ich verderbe hier im Hunger!» («Сколько наемников у отца моего пресыщаются хлебом, а я умираю от голода!»)
По мере усугубления страданий несчастного изгоя певец все больше обесцвечивал тембр голоса, уплощал, придавая звуку почти потустороннюю бестелесность. Слова «унд ыхь фэрде-е-ербэ хиа им Хунга!» он пропел пианиссимо, без вибрации (какая, к чертям, вибрация, когда вот-вот копыта с голодухи откинешь?). Маэстро Роберти, оценив остроумный прием артиста, максимально приглушил аккомпанемент струнных – эффект оказался потрясающим. Но Блудный сын, приняв решение, чуть приободрился:
– «Встану, пойду к отцу моему и скажу ему: “Отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже не достоин называться сыном твоим; прими меня в число наемников твоих”».
Хор начал новую фугу – традиционно, с альтов:
– «Не так же ли болен до потери сознания грешник, когда он объят грехом…» Глухо вступили басы:
– «Встану, пойду к отцу моему: решимость грешника оставить грех и покаяться…»
Противосложение продолжили тенора: – «Я согрешил против неба и пред тобою…» И стретту вновь пропели сопрано: – «Не достоин называться сыном…» Фугу закончил хор тутти:
– «В число наемников твоих… хотя б на самых тяжких условиях быть принятым в дом отчий».
«Хисторикус» продолжил свой поучительный рассказ, притча катилась дальше, дальше: и встал блудный сын, и пошел к отцу своему, и когда был еще далеко, увидел его отец и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его…
Близится кульминация: сложнейшая, невероятная, невыполнимая, единственная в жизни; растянутые в бесконечности, сжатые в горючий миг минуты пресуществления Голоса. И после слов «Хисторикуса» «Der Sohn aber sprach zu ihm» («Сын же сказал ему») он напрочь выметает из головы сор обрывочных мыслей, чтобы во всем его опустелом теле не осталось ничего, кроме Голоса…
Тут, как везде в барочной музыке, композитор предоставил певцу много места для импровизации. В клавире в его партии сплошь и рядом обозначены лишь длинные ноты, вокруг них исполнитель создает свой рисунок, выплетаемый всей этой дивной живностью, прелестной канителью: шаловливо-прилежными трелями с форшлагами и нахтшлагами.
Медленно раскачиваясь, голос начинает свое вкрадчивое кружение вокруг длинных нот – удав в чаще лиан, – постепенно усложняя и увеличивая напряжение, всякий раз по-новому окрашивая тембр. После каждого эпизода инкрустация мелодии все богаче и изощреннее,