Истории, рассказанные доктором Дорном. И другие рассказы. Станислав Ленсу
Создателю!» Ведь, господа, это так очевидно, что писатель – творец! Творец, пусть вымышленных, но судеб и жизней, чарующего или отталкивающего мира, который зачастую много привлекательнее постылой обыденности! При этих словах Лизочкины круглые глаза блеснули внезапно набежавшей слезой, а все прочие горячо зааплодировали друг другу. Лишь наш венценосец продолжал поглощать буженину и тонкие ломтики сыра, зорко оглядывая при этом ближайшие тарелки.
Мне, откровенно говоря, претила пафосная воодушевленность моих земляков, и, чтобы как-то прервать это изнуряющее разум материалиста красноречие, я обратился к нашему гостю:
– Кирилла Иванович, что вы думаете об этом?
Кирилла Иванович выпрямился, оторвавшись от балыка, помолчал, сосредоточенно жуя, потом неторопливо отряхнул крошки с бороды и сюртука, вздохнул и участливо посмотрел на меня:
– Вы о чем, Евгений Сергеевич?
Я, не скрою, почувствовал неловкость и покраснел:
– Вот изволите видеть, Кирилла Иванович, я позволю себе предположить, что творчество… э-хм… писательство, есть нечто в своем роде материальное… э-хм… множество сочетаний разрядов между нейронами происходящих,… если угодно, это аномальные электрические возмущения нашей психики, и писательство – лишь их отражение. Прошу заметить, аномальные возмущения!
– Уж не подозреваете ли вы, Евгений Сергеевич, в литераторах сомнамбул каких-нибудь или душевнобольных? – воскликнул лично обидевшийся Куртуазов.
– Не буду столь категоричен, – я встал и, подойдя к окну, распахнул форточку. Было накурено.
– Не буду, – повторил я, возвращаясь, – однако ж, согласитесь, что пишущий рассказ, повесть или, не к ночи будь сказано, роман, норовит излить бумаге накопившееся на душе. При этом, заметьте, пишут не все, а лишь те, кому нет сил удержать в себе это воображаемое! Фантазии, так сказать… пишут те, у которых жаба грудная может приключиться, или воспаление мозговых оболочек, если не прибегнуть к бумаге и к чернилам. Даже валериана с бромом бессильна! Я, господа, склонен поверить моим пациентам: нет лучшей микстуры от душевных мук, чем перо и бумага.
– Ах, Евгений Сергеевич! – воскликнула вспыхнувшая Елизавета Феофановна, – какой вы право не деликатный! Дай вам волю, вы и графа Толстого, и Надсона, упрячете в лечебницу!
Поднялся шум, не враждебный, но несколько осуждающий. Мне стало неловко. Спорить не хотелось, потому, как обида уже вспыхнула, а люди творческие хоть и великодушны, но задним числом.
– Так вы хотите сказать, – начал Кирилла Иванович, перекрывая шум и заставляя всех умолкнуть, – дорогой доктор, что буквы, и то, как они сочетаются, образуя слова и сливаясь во фразы, есть не что иное, как свидетельство о нездоровье разума?
Я по-прежнему был несколько смущен, но вопрос был сформулирован здраво, и я несколько ободрился:
– Поясню с удовольствием, господа, – я