Воровка Теней. Никита Пшилль
но абсолютно спокойно и прозрачно. Прозрачная голубизна. Яков задрал голову и сощурился, глядя вверх, но не видел ничего, кроме бесконечного воздуха, а в ушах стояло легкое уханье лопастей мельницы.
Он приходил сюда уже пятнадцать лет изо дня в день, с тех самых пор, как начал соображать, и выполнял одну и ту же работу: проверить, крутятся ли лопасти; спуститься в подвал; набить тачку фрагментами кирпича и осколками глиняной посуды; лопатой высыпать их все под жернов, на глиняное кольцо. Его мельница делала не муку для хлеба, а краску для художников – часть ее он всегда забирал себе после того, как проверял на вязкость. Он засыпал отломанные куски крыш и камней для красной краски, ракушки и снег – для белой, сапфиры и кусочки ночного неба – для синей, отражение ивы в пруду и листья одуванчиков – для зеленой, цветки ирисов и утренние лучи – для желтой и собственную тень – для черной. У Якова уже сто лет как не было тени, потому что он всю ее израсходовал на краски, и никто в семье этого не замечал. Он редко с ними виделся, проводя все свободное время на своей мельнице, которая день и ночь без устали молола и производила краску. Тяжелые жернова раскатывали камни в порошок, а порошок – в муку. Яков собирал его маленькой лопаткой и разжижал спиртом и маслом из пипетки, а потом раскатывать специальным камнем, пока порошок не превращался в гель. Потом он укладывал краску в тюбики и запечатывал их и нес на рынок в центр города, где распродавал почти все, оставляя для себя пару-тройку штук. На улице около мельницы в хорошую погоду сохли его картины, а во влажной тени внутри, в комнатке, где лежали материалы, он иногда рисовал при свете свечей. Он не боялся теней, потому что и их тут тоже не было: он забрал скачущие тени горок кирпича и мела, отбрасываемые с помощью свечей; забрал тень мольберта и самих подсвечников. И вскоре даже у самой мельницы не осталось тени – та была огромная, и ее хватило на целую партию тюбиков черной краски. Но рано или поздно все тени в окрестностях кончились, и черную краску было делать не из чего, и тогда он стал продавать ее втридорога.
Яков был нелюдим, но сердечно любил своего брата и мать. Их отец погиб, когда двое мальчишек были совсем маленькими, и они его не помнили. Яков только видел белесую надгробную плиту, которая стояла одиноко на пустующем кладбище в окружении мохнатых трав, но связи с ней не чувствовал.
К августу черная краска совсем иссякла, и он больше не мог рисовать, и это расстраивало его больше, чем что-либо на свете. Он стоял и смотрел в безупречное голубое небо, на воспрянувшую перед увяданием зелень, на песочную желтую дорогу и мягкий древесный каркас мельницы, но нигде не видел своего любимого черного цвета. Кожа на его лице была белая как снег, и вся чернота, которой он обладал, но не мог забрать и использовать, была в его волосах и глазах. Он вытянул перед собою руку и посмотрел на свою пятерню, которая так часто была заляпана разноцветными красками, что забирались под ногти. Но теперь она была чиста. И мольберт в подвале был пуст, а на улице у мельницы отцветали августовские цветы. И жизнь, казалось ему, встала.
Ветер сменился. Лопасти мельницы, перемалывающей никому не нужные оранжевые, зеленые, голубые и фиолетовые, кремовые и бирюзовые, янтарные и алые порошки, с тяжестью ухнули, а потом медленно встали. Яков недовольно вздохнул и поплелся туда, вошел в темный остов здания, снял кроссовки с ног и поднялся по узкой деревянной лестнице. Он выбрался на крышу и стал распутывать парусину, чтобы закрепить крылья своей мельницы. Обвязав несколько узлов, он как бы невзначай посмотрел вниз, на землю, и увидел там силуэт человека, настолько выразительный, что его руки замерли, и он совсем забыл, почему стоит босиком.
А Гвилим вовсе не был похож на своего брата и, пока тот был асоциальным и молчаливым, в ту же секунду, как старший исчез, – будучи экстравертом – почувствовал это. Да и разволновался так, что его густые, золотистые, а в тени – просто каштановые волосы встали дыбом, и он стал напоминать какого-то певца, который бесцельно сидит на сцене на стуле и бормочет свои песни про чертополох в плохо настроенный микрофон.
Он с утра побрился, приоделся в хороший выходной пиджак, подтянул рукава, и вдруг его сразило страшное ощущение, будто нечто забралось в его грудь, прошмыгнуло между ребер и воткнуло ледяную иглу куда-то рядом с сердцем. В первые минуты он решил, что у него случился инфаркт, и присел на диван, держась за лацканы пиджака, но потом, когда комната не уплыла и кровавые пятна не застелили обзор, а язык так и остался вполне обычным, не отмерзающим языком, он по-настоящему стал переживать.
Первой мыслью была мама.
Гвилим прибежал на рынок за пятнадцать минут, пару раз навернувшись, как и следует шалопаю вроде него, на мощеном мосту и порвав хороший пиджак в локте, и нашел свою мать на месте, за прилавком.
– Что такое? – испуганно спросила она. Ее взгляд упал на рваный локоть, и она посмотрела на сына с укором в изумрудных глазах.
– А где Яков? – спросил Гвилим.
Женщина пожала плечами.
– Может, все еще спит, а может, решил не приходить. Ты же знаешь, он часто опаздывает. Прошло еще всего полчаса.
Но у Гвилима было четкое ощущение, что сегодня – день, когда все