Введение в психологию. Абрам Ильич Фет
оисхождение. Всякий, кто высказывает подобные доктрины, повествует не о человеке вообще, а о самом себе. Изгнанник, изнывающий в Семипалатинске от скуки и одиночества, пишет унизительные письма вельможам, льстит императрице, чтобы вернуться в Петербург; ему необходимо учение о человеке, по которому все люди изначально сломлены. Сормовский мастеровой, обласканный в салонах, не уверенный в своих манерах и в своём праве на внезапно свалившуюся славу, нуждается в концепции человека, оправдывающей – без особой утонченности – его вызывающе народную внешность и молодой аппетит к жизни.
Если бы дело было только в этом, мы бы имели столько представлений о человеке, сколько людей, и уж во всяком случае, не меньше, чем темпераментов и типов характера; тогда разговоры о природе человека имели бы тот же смысл, как и другие виды “структурирования времени”. Но в действительности на этом остановиться нельзя, по двум разным причинам.
Первая причина состоит как раз в том, что некоторые особенно настойчиво провозглашаемые доктрины о человеке, подходящие к общему психологическому фону эпохи, из личных построений превращаются в мифы, и в этом качестве необычайно вредны. Вторая причина, не позволяющая отнести природу человека к разговорному жанру, заключается в практической важности вопроса. Испокон веку люди манипулировали друг другом. Знание о человеке, позволившее пользоваться и управлять им, предшествовало всякому другому знанию; как и всякое знание, поначалу оно было бессознательным. Но ещё в начале истории жрецы и вожди научились вполне сознательно манипулировать человеком; это значит – применять общее знание людей для достижения частных целей. Возникает вопрос – в каком смысле можно человека знать? И можно ли его знать вообще? На первый взгляд кажется, что “знание людей”, в обиходном смысле этого выражения, совсем не похоже на те знания, которым учат в аудиториях, выписывая формулы на доске. Не похоже, хотя бы уже потому, что знанию людей нигде не учат. Однако, у некоторых людей такое знание вырабатывается; самый правоверный физик вынужден признать, что это – знание в том же смысле, как его собственное, поскольку оно позволяет предсказывать результаты экспериментов. Опыты над людьми не одобряются, но производятся везде и всегда. Человека намеренно ставят в положение, в котором ожидают увидеть определённую реакцию, и он реагирует заранее предсказанным образом; тем самым проверяется некая теория о человеке. Результаты подобных экспериментов зачастую надёжны и столь же воспроизводимы, как в физике или химии; но знание, используемое при этом, расценивается гораздо ниже. Больше того, “знание людей” вообще не пользуется статусом научного знания; при всей его практической важности его обычно считают всего лишь “интуитивным” или “донаучным”. А подсознательное пренебрежение к “донаучному” знанию глубоко пронизывает нашу культуру. Люди, непосредственно не причастные к творческой работе, обычно не понимают, в какой степени всякое творчество, даже в самой формализованной теории, в самой хитроумной возне с приборами, направляется той же “человеческой”, “донаучной” интуицией, которая позволяет нам выжить в мире людей.
Другая причина заблуждения, даже у высоко одарённых специалистов, – это магическое очарование машины, захватившее современного человека. Непонятная, но действующая машина за крышкой приёмника, непонятные, но внушающие суеверное почтение формулы в научной книге, воспринимаются как объекты высокого, сложного знания. Кому эти вещи понятны, тот гордится своим пониманием и благоговеет перед ещё более сложным механизмом лабораторий и научных журналов. Мы преклоняемся перед сложностью и не видим самого сложного – самих себя.
Наконец, мы живём в эпоху прагматизма, преклонения перед успехом. В такую эпоху должно высоко цениться знание, позволившее создать атомную бомбу или высадиться на Луне, – не всё ли равно, в чём мы преуспели, лишь бы это было внушительно? Бесспорно, о человеке мы знаем гораздо меньше, чем о Луне и об изотопах урана. Наша беспомощность в решении личных и общественных задач свидетельствуют о том, что человека мы знаем плохо. А знание, получаемое без приборов и формул и не ведущее к сенсационным успехам, мы ценим низко.
Общепринятое объяснение, почему мы так плохо знаем человека, состоит в том, что человек сложен. Принято думать, что более простые предметы, заполняющие Землю и небо, уже достаточно изучены по причине их простоты; а растения, животные и особенно человек плохо изучены, потому что устроены сложнее. Нельзя отрицать особой сложности, присущей всему живому, и человеку больше всего; но дело совсем не в этом. Мы плохо знаем человека потому, что изучать его в научном смысле стали недавно, и потому, что это изучение сталкивается с тяжёлыми помехами. Чтобы понять, что всегда препятствовало и всё ещё препятствует научному изучению человека, начнём с важного предмета, к которому нам ещё не раз придётся возвращаться – с поведения животных.
Простейшие наблюдения научного характера над поведением животных – даже домашних животных! – начались в тридцатых-сороковых годах двадцатого века. Эти наблюдения легли в основу важнейшей, совершенно новой биологической науки – этологии. Более того, Конраду Лоренцу удалось открыть закономерности эволюции поведения животных, что явилось столь же важной