Вера в правду ревущей толпы. Роман Казимирский
леному, как изумрудный город.
Я ношу очки с усатыми улыбками.
В глаза смеются светофоры, старики-поребрики
подмигивают хитро из-под ног,
они живее все живых.
Я вишу на проводе, зеленом, словно изумрудный город,
я ношу ботинки на одну и ту же ногу.
На моих носках наскальные рисунки, оттиски
проспавших воскресение богов —
они живее всех живых.
Я грызу зеленый провод изумрудными зубами,
искры освещают дровосеков, львов, страшил и иже с ними,
мне ворона намекает на другое место,
где потерянное время возвращается,
живее всех живых.
Тонкая линия
Могильщик вгрызается в землю настырно,
как нищий, стащивший с прилавка тушенку
в попытке найти в ней таблетку от смерти.
А ты наблюдаешь. Ведь ты – наблюдатель.
Такая работа, ничто не попишешь.
Удобных позиций не так уж и много,
раз занял такую— сиди, не брыкайся.
Надежда на то, что найдется ответственный,
непостижима и непререкаема,
как надоевший домашний аквариум
с грязной водой и голодными рыбами.
Сток закавычен привычными досками,
в каждой имеется гвоздь милосердия,
метящий в лоб, но лишающий зрения
то ли по глупости, то ли по слепости.
Впрочем, неважно. Имеет значение
лишь одинокая тонкая линия,
что разделяет на «будет» и «может быть»
все, что имеем в остатке от жизни.
Кирпичный сок
Заглянул в себя, а там глаза
смотрят на меня с немым вопросом.
Мол, какого черта – и вообще.
Вышел из себя, и все, как прежде,
на местах, по полочкам, в размер,
как у Менделеева в таблице.
Может быть, внутри я так широк,
так велик и так неописуем,
что во мне есть место для двоих,
для троих – и даже многих сотен.
Или все как раз наоборот:
я так тесен, что не умещаю
самого себя – не то, что тех,
кто хотел бы поселиться рядом.
Выглянул в окно, а там окно,
из которого таращит стекла
человек.
Его кирпичный сок
красит трещины моих ладоней.
Завтра вчера
Последний день настал – пиши пропало.
Наставил нам рога, пришил нам хвост.
Теперь что в цирк, что в Богу – в полный рост
без логики конца,
без истины начала.
За камнем трех сторон детектор веры
шмонает каждого, кто не свистел с горы,
не бил перчаткой и не звал барьеру
поэтов преждевременной поры.
А завтра – новый день и свежий ракурс:
все, как вчера, но с чистого листа.
Бумага стерпит кривизну моста
из края черствых лиц
в край бутафорских лакомств.
Портрет
Ничем не пахнущий пейзаж распахивает плащ,
как тот мужик, что ловит девок в темной подворотне.
Его исподнее – то смех, то плач, то равнодушие, то злоба.
И если б знать, что под обивкой гроба
есть что-то кроме дерева, то гроб
сойдет за новенький натертый воском плот,
в котором на прикуриватель глаз швейцарская гарантия.
Послушайте, ведь эта живопись гвоздями по стеклу
объединяет тошноту с мучительной истомой,
чарующие дали – с лапой обезьяны,
старательно малюющей портрет компостной ямы
кого-то для, чего-то ради.
Кареты нет. И негде взять.
И нет того, кого хотелось бы ограбить.
Без изъяна
Слышишь, как кипит, но упрямо идешь вперед:
знакомый угол раскрывает свои объятья, что делать.
В твоей жирной черной земле твой внутренний крот
роет лабиринты ходов и прячет в них всякую мелочь.
Ты выползаешь из своих банкнотных мятых стен,
вдыхаешь щедро сдобренныймылом воздух —
и прощаешь себе бесполезный каждый день,
в котором