Луна над горой. Ацуси Накадзима
было понятно, что писал их человек незаурядного таланта. И все же Юань Цань, отдавая им должное, смутно чувствовал: несмотря на все их достоинства, стихам не хватает чего-то неуловимого, чтобы их можно было счесть по-настоящему гениальными.
Тем временем Ли Чжэн, закончив читать, неожиданно заговорил другим тоном, будто насмехаясь сам над собой:
– Как ни постыдно мне признаваться – а ведь даже сейчас, когда пребываю в этом чудовищном облике, мне по-прежнему снится порой, будто собрание моих стихов лежит на столе у какого-нибудь ученого мужа в Чанъане. Вот что грезится мне в моем каменном логове! Посмейся надо мной – жалким человеком, который напрасно мечтал стать поэтом, а вместо этого превратился в тигра!
Юань Цань вспомнил, что и в молодости Ли Чжэн был склонен во всеуслышание предаваться самоуничижению, и на сердце у него стало печально.
– Добавлю, пожалуй, поводов посмеяться, – продолжал его друг, – и сложу небольшой экспромт о том, что чувствую сейчас. Попробую доказать, что прежний Ли Чжэн еще жив в этом теле.
Юань Цань вновь приказал спутнику записывать. Вот каковы были стихи:
Только мечтой ведомы, а не тревогой,
Шли мы когда-то с другом одной дорогой.
Я, возомнив, что путь отыщу кратчайший,
С торной сойдя тропы, очутился в чаще.
Друг мой достиг почета, живет богато,
Я растерял и то, что имел когда-то.
Тщетно взываю ночью к луне над пиком –
Песни мои обернулись звериным рыком.
Лунный свет уже совсем побледнел, а землю покрыли блестки росы; гулявший меж деревьями прохладный ветер говорил о том, что рассвет близок. Все присутствовавшие успели забыть о странности происходящего и искренне сокрушались о несчастной доле поэта. Ли Чжэн продолжал:
– Я сказал, что не знаю, почему меня постигла такая участь, но если подумать, то это неправда. Причины мне известны. Когда я был человеком, я старательно избегал других людей. Меня называли заносчивым и высокомерным. Никто не понимал, что причина такого поведения – в моей застенчивости. Конечно, я гордился тем, что на родине мне прочат большое будущее. Но то была гордость, смешанная с робостью. Так же и с поэзией: я мечтал прославиться, но никогда не пытался ни найти учителя, ни сойтись ближе с другими поэтами, чтобы отточить свое мастерство. Но и признать себя человеком обычным, не наделенным великим даром, тоже было ниже моего достоинства. И вновь – причина крылась в той самой робкой гордости и высокомерной застенчивости. Я будто держал в руке неограненный камень и боялся его огранить – вдруг он окажется пустышкой? – и в то же время не решался отбросить, как обычный кусок черепицы, льстя себе надеждой, что он все-таки драгоценный. Чем дальше, тем больше я отдалялся от мира, избегая людей; обида и страх подливали масла в огонь, а замешанная на робости гордость росла и становилась все непомернее. Говорят, каждый человек – укротитель, а зверь, которого он укрощает, – его собственная