Благодать.
оставившей нас
Для Амели Линч, к нам примкнувшей
Жизнь моя легка в ожиданье смертного ветра,
Как перышко на ладони около глаз[2].
Кто он, что сюда идет, не мертвый, в царство мертвого народа?[3]
В сияющий эфир рассеивает время тугую угловатость фактов[4].
I. Саунь
Ох уж этот потопный октябрь. А чуть свет мать хватает ее, выдирает из сна, вынимает из грезы мира. Ее волокут за руки по комнате, переполох брызжет ей в кровь. Она думает, не кричи, не тревожь остальных, пусть не видят маму такой. Все одно не зазвучать ей, рот неповоротливая языкатая оторопь, а потому голос подает лишь плечо. Хрустит несогласно, звук такой, будто рука отгнила, древесная ветка, отломанная начисто. Из того места, что бессловесно, проступает осознание: распалось что-то в устройстве ее мира.
Тащат ее к выходу так, будто припряжена она к матери, тело гнется, словно неподатливое полевое орудие, ступни – тупые лемехи. Свет под дверью – ножевой порез. Глаза пытаются совладать с мраком, чтоб как-то зацепиться за мать, видят лишь руку, бледную, как кость, в тиски зажавшую ей запястье. Замахивается кулаком, промазывает, замахивается на темноту, на сам воздух-сообщник, упирается пятками в пол. Волю свою противопоставляет воле, пусть Сарина воля сейчас скорее животная мощь, тайная сила, думает она, подобная волу Нили Форда перед тем, как тот убил его и ушел, а теперь вот ее запястье жжется в материной хватке. Перекатывается с пятки на носок, ее тащат волоком к двери.
Навстречу им оплеуха стужи, словно именно их она и поджидала, зверюга, бдящая на рассвете, утро, что жмется книзу, грубое, серое. Покамест не настоящий холод зимы, пусть деревья и нахохлились, будто старики, оголенные пред наказанием, а земля осунулась и выжидает. Деревья здесь рябины, но не украшены ветвями благодати. Стоят зримо куцые и перекрученные, словно не найти им питанья в мелкой почве, задавлены вечно низким небом. Под ними проходит Сара с дочерью, девочка бледнокожа, ей четырнадцать, грудь все еще мальчуковая, длинные волосы застят лицо, и матери потому виден лишь дочкин оскал.
Мать силком усаживает ее на колоду. А ну сядь сюда, говорит она.
На миг кажется, будто разверзлась бескрайняя тишь, ветер, в вышине этой неугомонный скиталец, недвижим. Камни, слагающие гору, – громадные зубы, их сомкнули, чтоб слушать. В лужах девочка сама себе свидетель, видит, как нависает над ней перекрученная женская фигура, серая и уродливая. Миг тишины прерван, плеск крыльев и вжух темной птицы, что над их головами устремляется к холму. Думает она: что стало с мамой, пока я спала? Кто занял ее место? Она вдруг видит то, чего сердце ее страшится более всего: тупой нож, вытянут из-под материной юбки. И тут из ее собственной тьмы проступает байка брата ее Колли, глазищи наичестнейшие, байка о семье, какой уж так туго пришлось, что они пустили под нож младшенького. Или, может, старшенького?
2
«Песня Симеона» (1928), цит. по пер. О. Седаковой. –
3
«Божественная комедия. Ад», песнь VIII, цит. по пер. М. Лозинского.
4
Очерки. Цикл первый, «История» (1841).