Одиночество бегуна на длинные дистанции (сборник). Алан Силлитоу
был высоким и тощим (каким и остался). В любом случае я не очень-то возражал, если честно, поскольку бег всегда ценился у нас в семье, особенно бег от полиции. А я всегда хорошо бегал, быстро и размашисто, но только вот беда: как бы быстро я ни бежал, а скорость я набирал немалую, это не помогло мне улизнуть от легавых после того, как я взял булочную.
Вы, наверное, подумаете, что тут что-то не так: бегуны на длинные дистанции в исправительном заведении. Вам покажется, что как только такого бегуна выпустят на вольные хлеба, он сразу же захочет удрать и как можно дальше от этого места, так далеко, насколько сможет уйти на запасе казенных харчей. Но вы ошибаетесь – и я скажу, почему. Во-первых, те уроды, что нас там держат, вовсе не такие дураки, какими кажутся почти всегда. Во-вторых, я не такой идиот, каким могу показаться, чтобы попытаться сбежать во время тренировки, потому как слинять, а потом попасться – дело неблагодарное, и я на это не поведусь. Главное в этой жизни – обмануть, и даже это надо уметь делать по-хитрому. Я вам так скажу: они врут, и я тоже вру. Если бы у «них» и у «нас» мысли совпадали, мы бы жили душа в душу, но у нас нет общего языка с ними. Вот так оно есть, и так оно всегда будет. Штука в том, что все мы врем, и поэтому все мы друг друга не жалуем. Так что они знают, что я не попытаюсь слинять: они сидят себе, как пауки на осыпающихся стенах родового имения, как галки, взгромоздившиеся на крышу, наблюдающие за тропинками и полями, как немецкие генералы из танковых люков. И даже когда я мерно бегу за леском, и они меня не видят, они знают, что через час моя стриженая голова покажется за живой изгородью и я доложусь типу, стоящему на воротах. Потому что когда промозглым морозным утром я поднимаюсь в пять утра и встаю на каменный пол, отчего у меня холодом кишки сводит, а остальные могут еще час дрыхнуть до звонка, проскальзываю по коридорам вниз к большой входной двери с зажатым в кулаке пропуском, я чувствую себя одновременно первым и последним человеком на Земле, если только вы понимаете, что я хочу сказать. Первым человеком потому, что меня выгоняют в замерзшее поле в майке и трусах, почти в чем мать родила. А ведь тот чертов первопроходец, выброшенный на землю посреди зимы, знал, как соорудить себе одежонку из листьев или скроить пальтишко из перьев птеродактиля. И вот стою я, окоченевши от холода, ни крошки не евши. Ведь даже кусочка хлеба с какой-нибудь бурдой не дадут, а согреться можно, только побегав пару часов перед завтраком. Меня дрессируют перед большими соревнованиями, когда слетаются дамы и господа с поросячьими рожами и сопливыми носами, не способные сложить два и два и надрывающиеся от злости, как психи, если вокруг не бегают рабы. Они начинают толкать нам речи о спорте, который приведет нас к праведной жизни, и мы перестанем тянуть шаловливые руки к замкам магазинов, ручкам сейфов и шпилькам, которыми вскрывают газовые счетчики. Они вручают нам кусок синей ленты и призовой кубок после того, как мы до упаду бегали и прыгали, как скаковые лошади. Вот только штука вся в том, что обращаются с нами не так, как со скакунами.
Ну вот, стою я у ворот в майке и трусах, во рту ни маковой росинки, и смотрю на замерзшие цветы. Думаете, я расплачусь? Да ни за что! Не зареву я только оттого, что чувствую себя первым человеком на Земле. Да мне в сто раз лучше, чем когда я лежу в кровати, как и триста остальных ребят. Нет, иногда мне невесело, когда я стою там и чувствую себя последним человеком на Земле. Последним потому, что мне кажется, что триста остальных парней умерли. Они спят так крепко, что, кажется, они ночью откинули копыта, а выжил я один. И когда я гляжу на кусты и замерзшие лужицы, у меня такое чувство, что будет холодать до тех пор, пока все, что я вижу, даже мои покрасневшие руки, не покроется толстым слоем льда – вся земля до самого неба, все моря и океаны. Так что я пытаюсь гнать прочь эти чувства и вести себя так, будто я первый человек на Земле. И мне от этого хорошо, и когда я разогреваюсь от этой мысли, я вылетаю из двери и пускаюсь бежать.
Я в Эссексе. Говорят, это неплохая колония для несовершеннолетних. По крайней мере, так мне сказал ее начальник, когда я попал сюда из Ноттингема.
– Мы хотим доверять тебе, пока ты находишься в этом заведении, – сказал он, разглаживая газету белыми ухоженными руками, пока я читал написанные вверх ногами большие буквы ее названия: «Дейли Телеграф». – Если будешь по-честному играть с нами, мы станем честно играть с тобой. (Честное слово, можно подумать, что мы тут в теннис играть собрались.) Тебе нужно много и честно трудиться и стать хорошим спортсменом, – добавил он. – И если ты выполнишь оба условия, можешь не сомневаться: мы поступим с тобой по справедливости, и ты выйдешь на свободу честным человеком.
Ну, я чуть не умер со смеху, особенно когда сразу же после этих слов услышал, как старшина рявкнул мне и двум другим парням «смирно!», а потом увел нас строевым шагом, как будто мы гренадеры. А когда начальник все пел мне про то, что «мы» хотим, чтобы ты делал то-то и то-то, я оглядывался по сторонам и высматривал, сколько же их, этих «мы». Я конечно же знал, что «их» многие тысячи, но в комнате видел только одного. А «их» точно тысячи по всей этой гребаной стране. В магазинах, конторах, на вокзалах, в машинах, домах, пабах – «правильных» парней вроде вас и их, высматривающих «неправильных» парней вроде меня и «нас» и выжидающих момент, чтобы позвонить легавым, как только