Дорогой мой человек. Юрий Герман
еще копыта по булыге, высекают искры подковы, вздымается тонкая шея, раздувает ноздри жеребец, но конец уже подобрался к нему, более не встать на тонкие, сильные ноги коню, теперь все…
Так и Цветков – не смог вдруг подняться: сидя побрился – правда, куда медленнее, чем обычно; даже навару цикорного выпил полкружки. Но когда начал подниматься, начищенные сапоги его оскользнулись, и он неловко, боком упал в грязную солому, где была его командирская постель. С глухой, задавленной руганью попытался он повернуться поудобнее и почти уже встал во весь рост, как вдруг рухнул окончательно – лицом вниз, раскинув руки, словно убитый в сердце на бегу. Случившийся рядом Холодилин бросился к Цветкову, не нашел пульса и крикнул:
– Товарищи! Командир умер!
Прибежал Устименко, расстегнул тугой крючок реглана, отыскал сумасшедшей частоты пульс, измерил температуру: серебряный ртутный столбик перескочил 40. Задыхаясь, Цветков сказал:
– Я распорядился: отстающих – стрелять. Меня – застрелить!
– Глупости! – огрызнулся Володя.
– Пистолет! – потребовал командир. – Говнюки все! Я – сам! Всем идти дальше. Командиром – Романюка…
До пистолета ему, разумеется, дотянуться не дали. В сожженной крупорушке, где был следующий привал, Романюк распорядился разжечь кольцом костры – в центре огненного, жарко дышащего круга Володя и Цедунько раздели командира, и Устименко приник ухом к его широкой груди. В ограждении костров – в дыму и летящих искрах – тугим кольцом стояли бойцы летучего отряда «Смерть фашизму», ждали Володиного диагноза. Но он не смог разобраться толком. По всей вероятности, это было крупозное воспаление обоих легких, протекающее к тому же в очень бурной форме.
– Помрет? – спросил Телегин.
Володя пожал плечами.
– Здесь задерживаться нельзя, – угрюмо заявил Романюк, – место нехорошее, могут ни за грош все пропасть. Надо нести командира дальше…
И понесли его – тяжеленного, мечущегося в жару на самодельных носилках, буйного – трудными тропами, лесной чащобой, ночною ноябрьской тьмой. Выл в лесу, не замолкая, мозглый, пронизывающий ветер, сек лица мокрым снегом, чавкали прохудившиеся сапоги, кровоточили стертые ноги бойцов, лопались все новые и новые пузыри на пятках, многие тащились нечеловечьим шагом – раскоряками, охая, почти плача, но все-таки тащились, будто он мог обернуться и пристрелить, как грозил в свое время, отставшего. Почти мертвый, он оставался командиром. К хрипению его прислушивались, ожидая разумной и точной команды. И говорили между собой:
– Перемогнется!
– С переживаний заболел. Шутки – своего убить!
– Все сам с собой. Внутри держал.
– Его бы в постелю!
– Ежели б соображал, а не в бессознании – нашел бы себе постелю. Ему такая судьба – чтобы все удавалось.
– А зубами скрыпит, а скрыпит!
– Хотя б на минуту прочкнулся – он бы определил…
На ночь в балке, где меньше задувал ветер, бойцы вырыли яму – величиной и глубиной