Записки учителя. Виктор Шлапак
же самые предметы, и боль снимает с каждой вещи, с каждой мысли их значение, и все кажется уже незначительным, ничтожным, пустым…
Я запрокидываю голову и смотрю на небо, боль как будто утихает, и мне хочется молиться, шептать молитвы небу, одному небу, даже не молитвы, а что-то наподобие… /другого слова нет в мировых языках, чтобы облегчить состояние души человека, когда он ищет спасение и не находит/. Но отчего же болит голова?
Я стою на огороде, окруженном с четырех сторон забором, меня никто не видит, иначе я не смотрел бы так в небо на звезды, я смотрю на них долго, словно стараюсь проникнуть туда, вглубь, а эта глубина – бесконечна, и ничего за звездами не видно, кроме этой же глубины.
Мне становится страшно от этих мыслей и оттого, что где-то рядом, недалеко, я слышу голоса людей, похожие на эти зажигающиеся вечером и светящиеся в глубине звезды.
Зачем я смотрю на небо? Может быть, я хочу спастись от этой боли, от этого страха, от этих голосов людей, нет, не от голосов, не от людей, оттого, что говорят они и как поступают.
Я с женой и дочкой пришли в гости к ее родителям. Минуту назад прибежала, запыхавшись, ее младшая сестра, она поссорилась не со своей подружкой, а с ее мамой, и эта-то мама должна вот-вот нагрянуть. Что произошло – понять невозможно. Я слышу стук, пришла: надо возвращаться. Соседка прямо-таки вламывается в дверь.
– Где мать? Нет?! Передайте: я морду побью Тоне. Девочке четырнадцать лет, а она обговаривает меня: почему я с мужем развелась. Говорит, что я – тигрица. Я предупреждаю, что еще раз, и я ей морду побью. Девочке четырнадцать лет! Какое ее дело?
Жена молчит, соседка повторяет то же самое еще несколько раз и уходит. Жена слушает молча, почти безмятежно и, закрыв дверь, не улыбаясь, но, видя застывшее недоумение у меня на лице, объясняет:
– Если бы я не знала этой женщины, я бы как-то прореагировала.
Я пытаюсь выяснить суть дела, но выяснять суть дела невозможно. Оказывается, что Тоня всего этого не говорила, соседка все выдумала… Ну и ну! Зачем? Боже, как болит голова. Я выхожу во двор и тут же возвращаюсь, услышав крики жены и плач дочки. Открыв дверь, я почти смеюсь: я вижу, как дочка, трехлетний ребенок, замахнулась связкой бубликов на жену.
– Правильно, давно пора, – кричит жена, показывая мне рукой на дочку…
И пошло, и поехало. Когда, наконец, все утихло, кое-как примирилось, я выхожу во двор. Темнеет. Звезды зажигаются прямо на глазах… Мириады звезд. Но теперь космос мне не кажется таким беспредельным, сейчас я вижу беспредельность космоса жизни людей, космоса души человека: надо еще хорошенько разобраться в земных космических пространствах человеческой жизни.
Отчего болит голова?
Я уже десять лет преподаю эстетику в ПТУ, десять лет, даже чуть больше.
Я не чувствую их, я говорю: десять лет и не чувствую, а ведь десять лет есть десять лет. Вот это есть сейчас: секунда, две, а впрочем, сейчас – это и десять лет, мелькнувших, как следующая секунда, и тут же исчезнувшая…
Завтра проверка. Я волнуюсь перед проверкой. Почему? Ведь я знаю! А вдруг не получится? Я помню, как когда-то я давал открытый урок не ученикам, а учителям. Я хотел их распечь и стоял у доски и мямлил какие-то бессвязные слова, едва связывая их. Потом я признал этот урок слабым, худшим, а в себе я понял: я поплатился за попытку унизить людей. Природа человеческая не прощает человеку плохие мысли о другом человеке, даже о себе. Я казнил себя, а они, те, кого я хотел унизить и поучать, хвалили меня.
Мне было стыдно и тогда, и сейчас.
Проверяющая зашла в класс с последним учеником. Я почувствовал какой-то внутренний холод, но я помнил, я помнил все.
Урок получился.
– Спасибо за урок, – сказала она, пожимая мне руку, и, не проверив документацию, ушла.
В пятницу предстоял педсовет по итогам проверки.
Нас собрали в актовом зале. Я сижу и смотрю на людей сквозь призму десяти лет: ничего не изменилось: мастера и преподаватели стараются, как ученики, забиться в последние ряды; все лица испуганы; в президиуме те же люди.
Я чувствую себя лишним, Я думаю о том, что меня будут хвалить, хочется забиться в угол, и я в душе уже не рад этому хорошему уроку.
Правда, в президиуме, кроме знакомых, двое новеньких, а третий, третьего я знаю очень хорошо. Это Журавлевин. Я его боюсь и презираю.
У него мягкое, кругленькое, белое лицо без морщин, не считая у глаз; хотя он старик, но стариком его нельзя назвать, достаточно было посмотреть, как он несет свою голову, как он ходит по коридорам училища и как он смотрит на людей, бегло, свысока, едва замечая, при сравнительно невысоком росте. И ходит он как-то неслышно, незаметно, словно подкрадывается.
Моей проверяющей нет: и хорошо, и плохо.
Умно, тактично выступают новенькие, оказывается, они из руководящего состава городского управления, я радуюсь, а вот и Журавлевин, он работает давным-давно…
Чрезмерный пафос высоко поднятой головы, вкрадчивая манера речи и мышления.
Я