Пальто с хлястиком. Короткая проза, эссе. Михаил Шишкин
все это у брата. Альбомы хранились у него в подмосковном доме.
Дом подожгли. Все наши фотографии сгорели.
У меня осталось только несколько детских карточек.
На одной из них я снят, наверно, отцом, еще на Пресне, но в тот же год мы переехали в Матвеевскую. Я в четвертом классе. На мне пальто с невидимым для объектива хлястиком. Очень хорошо помню то пальто, которое донашивал за братом. Мне все приходилось за ним донашивать. А пальто запомнилось вот почему. Мама часто рассказывала эту историю. Она очень короткая.
Из Матвеевской мы ездили в школу на 77-м автобусе до Дорогомиловской, а там пересаживались на троллейбус до Арбата, или можно было доехать на том же автобусе в другую сторону до железнодорожной станции и оттуда до Киевского вокзала. В то утро мы поехали на станцию. Ночью выпал первый снег. Тысячи ног утоптали платформу в ледяной каток. Когда подошла электричка, все ринулись к дверям. Вагоны, и так переполненные, нужно было штурмовать, втискиваться в битком набитые тамбуры. Между краем платформы и дверью была огромная щель, в которую я, поскользнувшись, и устремился. Мама, к счастью, удержала меня за хлястик.
Вот, собственно, и вся история, ничего особенного. Но для мамы этот случай был так важен, что она вспоминала его и незадолго перед смертью. Улыбалась и шептала чуть слышно – голос тогда она уже потеряла, могла только шептать:
– Тяну за хлястик и одна мысль в голове – вдруг сейчас оборвется?
И “Венерин волос”, написанный в Цюрихе и Риме, начинался на самом деле с мамы, вернее, с ее дневника, который она мне дала перед своей последней операцией. Толстая тетрадь в клеенчатом переплете. Пожелтевшие страницы, исписанные карандашом, причем не тем “медицинским” почерком, который я знал, а каким-то уютным, девичьим. Мама начала записи в выпускном классе школы и вела несколько лет, когда уже была студенткой. Конец сороковых – самое начало пятидесятых.
Помню, что она мне рассказывала про гонения на “космополитов” у них в институте, когда исчезали самые хорошие профессора. Но в той тетрадке ничего этого нет. Самый обыкновенный дневник девушки: хочется кого-то любить, тревожные прислушивания к своему сердцу, пришло ли уже то самое чувство, настоящее ли? И очень много счастья. От прочитанных книг, от подруг, от солнца за окном, от дождя. Страницы, из которых перехлестывает бездумная юная уверенность в том, что жизнь даст больше, чем просишь.
Никаких следов страха, сковавшего страну. Будто не было никаких доносов, лагерей, арестов, очередей, нищеты.
Читал тогда и поражался наивности той слепой, не видевшей, куда она попала, девочки.
Эта девочка родилась в стране-тюрьме, во мраке, а все равно воспринимала свою жизнь как дар, как возможность осуществиться в любви, дать любовь, поделиться с миром своим счастьем.
Когда я узнал, что в подмосковном пожаре погиб и мамин дневник, почувствовал, что он меня не отпускает. И в какой-то момент пришло понимание: нет, это была не наивность и глупость юной дурочки, не осознававшей, что творится