Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры. Константин Анатольевич Богданов
Медицина и (или) литература: предисловие
Предмет настоящей работы – патографический дискурс русской культуры XVIII–XIX вв. Под термином «патография» при этом понимается не «диагностирование» тех или иных представителей русской культуры на предмет их физического и психического здоровья, но сумма определенных, преимущественно литературных, контекстов, демонстрирующих взаимосвязь общественных представлений о медицине, с одной стороны, и о болезнях и смерти — с другой. В отечественной гуманитарии термин «патография» и сама традиция «патографических» описаний чаще воспринимаются в первом из указанных значений и относятся к особой части клинической и социальной психиатрии, использующей методику установления личностных аномалий в связи с социальной деятельностью субъекта. Предметом патографии в этом случае являются прежде всего выдающиеся личности прошлого и настоящего, а методологическими основаниями патографического описания служат объяснительные концепции, прямо или косвенно восходящие к идеям Чезаре Ломброзо, Поля Мёбиуса, Макса Нордау, Зигмунда Фрейда. В России расцвет психиатрической патографии (или, как она еще называлась, «психографии») пришелся на начало и первые десятилетия XX в. и был прямо связан с работами психиатров, ретроспективно «диагностировавших» авторов русской и мировой литературы, а заодно и их героев (работы И. П. Ковалевского, В. Ф. Чижа, М. О. Шайкевича, Н. Н. Баженова, И. Д. Ермакова). В 1925–1930 гг. в Екатеринбурге под редакцией Г. В. Сегалина издавался «Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии)», популяризовавший «патографические» диагнозы в контексте клинической психиатрии и невропатологии[1]. В западноевропейской науке хрестоматийной работой в сфере психиатрической патографии стала вышедшая в 1928 г. и многократно переиздававшаяся впоследствии обширная монография немецкого психиатра Вильгельма Ланге-Айхбаума «Гений, безумие и слава: мифология и патография гениальности» (1928) [Lange-Eichbaum 1967]. В последние годы на волне гуманитарного «интердисциплинаризма» об эвристических возможностях психиатрической патографии напомнили филологи, философы и историки, придавшие вместе с тем самому термину «патография» более широкое значение, чем то, каким пользовались их предшественники – психиатры и психологи [Смирнов 1994; Руднев 2002][2]. Тенденция к более широкому пониманию термина «патография» очевидна сегодня также для западноевропейской[3] и особенно американской науки, в наименьшей степени связывающей его употребление с психиатрией и психологией. Новейшее издание «The American Heritage Dictionary of the English Language» (2000) определяет «патографию» в двух значениях: «1. Ретроспективное, обычно врачебное, исследование возможного воздействия и последствий болезни на жизнь и творчество исторического лица или группы лиц. 2. Особый жанр биографии, акцентирующий негативные стороны в личной жизни и труде описываемого лица, будь то неудача, невзгода, болезнь и трагедия»[4]. Термин «патография» в таком – этимологически буквальном – понимании (παθος – страдание, болезнь, γραφω – пишу) имеет в виду «картину болезни» в широком смысле: описание болезни пациентом (в этом случае, как это делает Томас Каузер, оно иногда определяется термином «автопатография» [Couser 1997]), врачом и (или) сторонним рассказчиком, например автором художественного произведения, а в специализированном употреблении синонимичен междисциплинарному (медицинскому, антропологическому и литературоведческому) термину «illness narratives», обозначающему вообще любые «повествования о болезнях». Контекстуально термин «патография» соотносится при этом с термином «танатография» – описанием умирания и смерти[5]. Нелишне добавить, что с медицинской точки зрения польза соответствующих описаний видится не только информационной, но и терапевтической – способствующей лучшему пониманию опыта персональной заботы о собственном здоровье[6]. Терапевтические особенности патографической риторики, используемой пациентами, говорящими о своих болезнях, проявляются также и в том, что больные, по выражению социолога Артура Франка, это – «травмированные рассказчики» (wounded storytellers) и, значит, творцы особого типа нарративов. Цель таких нарративов, превращающих болезнь в тему повествований, состоит в подсознательном поиске излечения – в замещении реальной болезни болезнью, существующей только в рассказе, а кроме того, не в последнюю очередь – в этическом оправдании недугов, которыми реально страдает рассказчик [Frank 1997][7]. Ниже я буду пользоваться термином «патография» в широком смысле, как релевантным обозначению любых дискурсивных репрезентаций болезни и смерти.
Стоит ли, однако, думать, что эти репрезентации в каком-либо отношении важны и особенны для русской культуры XVIII–XIX вв.? Александр Вуцинич, автор ценных работ по культурной истории отечественной науки, полагал, что медицинская профессия в России не являлась сколь-либо социально значимым идеологическим институтом вплоть до 1860-х гг. [Vucinich 1970: 7, 228–230]. Согласиться с этим утверждением без поправок нельзя (особенно если учитывать опыт войн и эпидемий), но нельзя, конечно, не видеть, что роль медицины и сама трансмиссия медицинских идей в
1
О Г. В. Сегалине: [Соркин 1992: 4–5; Сироткина 1995: 18–22].
2
См. также посмертно опубликованную работу генетика В. П. Эфроимсона («Предпосылки гениальности (биосоциальные факторы повышенной умственной деятельности») [Эфроимсон 1997; Эфроимсон 1998], посвященную патографиям «выдающихся подагриков».
3
См., напр.: [Schenk 1965; Bürgel 1975; Müller 1991].
4
Цит. по: http://www.bartleby.com/61.
5
Напр.: [Hawkins 1998 (2-е изд. – 2002 г.)].
6
См., напр., определение патографии в лекционных курсах в College Nursing, University of Tennessee (Memphis): Method for Understanding Patients’ Health Care Experiences. См. также: [Гуревич 1981: 93–96].
7
См. также статьи в сб.: [Stories and their Limits 1998].