Письма и записки Оммер де Гелль. Павел Вяземский
смерть герцога Орлеанского, мои отношения к королевской фамилии сделались еще интимнее, я была в еще большей милости (1842–1845); у ног моих были герцог Немурский, принц Жуанвильский и д'Омаль.
Нескончаемые комиссии и сама Академия усердно, но неумно трудились над этим юношеским моим трудом, желая его очистить от всех излишеств и паче всего от всех воображаемых скабрезностей, недостаточно, по их мнению, академических. Мой муж тогда еще был жив. Излишняя откровенность могла действительно повредить его карьере. Много лет спустя, сколько помнится, в 1851 году, одна из моих самых старых приятельниц, вдова Шаретон, занимающаяся воспитанием девиц и руководящая очень значительным заведением в Елисейских полях, между Мюет и Ранелаг, принявшая меня в свой институт в 1828 году, когда мне было девять лет от роду или еще того менее, взяла мою рукопись для прочтения и возвратила ее, не скрывая своего негодования.
«Вы не можете рассчитывать на мое участие в распространении вашей книги среди воспитывающихся юношей и, упаси боже, девиц. Что это вы задумали в самом деле? – сказала она мне самым строгим, начальническим тоном. – Она найдет место на столе развратника, да и то запрятанная под сукно. Вас бы самое надобно запрятать и держать покрепче под моей ферулой. Вы бы тогда остепенились и вышли бы с золотою медалью. На вас не стоит сердиться, вы никогда не посмеете издать вашей рукописи». Я постоянно была первою ученицею по наукам и подвигалась в них со свойственною мне страстью. Директриса меня очень любила и баловала с детства. В 1833 году я уже получила на конкурсе в Лилле аттестат на право преподавания музыки и декламации, а в 1834 году удостоена от университета диплома наставницы. Я тогда была уже замужем.
Журналисты из самых влиятельных мне говорили нечто подобное и довольно щекотливое для моего самолюбия. Я преклонила голову пред ареопагом и сказала им в 1860 году: издавайте, как знаете. У меня тогда не то было в голове. Префект полиции, Делессер, перечитывал, как он мне сам не раз говорил, с увлечением несколько писем, писанных мною приятельницам моим: графине Легон, графине Марии Калержи, маркизе Контад, Полине Делож, г-же Гейне, урожденной Фульд, г-же Лафарж, принцессам Бирон, девицам Эллис и многим другим. Как эти ужасные письма попали в черный кабинет? Неужто сами получательницы их передавали в префектуру?
Там имелся целый ряд моих писем к Делессеру за шесть лет (1842–1846) и записок моих к нему без числа, раньше и позже. Это меня, конечно, не удивило и даже польстило; он с большим уважением отзывался относительно самых скабрезных писем и удивлялся моей кипучей деятельности. Такого же мнения был граф Воронцов. Они меня очень высоко ставили и ценили. Я вела переписку с Гизо и Абердином о предметах более важных; впрочем, они ничем не гнушались. Весь мой материал я сдавала на почту по разным адресам; что попадали в черный кабинет политические письма, это меня нисколько не удивляло. Но что ужасно – это нахождение в руках префекта моих писем самых чистосердечных, приятельских, задушевных, крайне компрометирующих. Еще ужаснее видеть в кабинете всемогущего человека целую кипу полицейских дознаний, полицейских сплетен, доносов. Здесь вся моя жизнь как наяву. Я содрогалась и не раз вскакивала с моего кресла, совсем одурелая. Впросонках я вздрагивала, и холодный пот покрывал мое тело. Я его умоляла, на колени перед ним становилась, то плакала, то смеялась и смешила его как ребенка, умоляя, чтобы он мне отдал этот злодейский картон, хотя бы письма к г-же Делож: они для правительства бесполезны. Несмотря на десятилетнюю самую тесную дружбу, он до конца оставался неумолим.
В 1848 году я снова умоляла его отдать мне компрометирующие меня письма. Он отказал, а сам через час бежал. Мне удалось пробраться в те же комнаты, куда сумел пробраться Марк Коссидьер, окруженный массой рабочих. Я следила очень зорко за префектурой и вошла вместе с толпой. Я сразу узнала в этом исполине моего сент-этьенекого и лионского курмахера., Мы встретились старыми и добрыми знакомыми: я не напрасно кокетничала с ним в 1832–1833 годах, во время вакансий. Он вспомнил это и передал картон, не рассматривая вовсе бумаг. Захватив картон, я нашла его в большом порядке: письма и полицейские дознания хронологически рассортированными, мои записки и письма к Делессеру в двух запечатанных пакетах, обвязанных розовыми лентами; один пакет с письмами к нежно любимой подруге моего детства Полине Мюель. Я не понимала, как они достались префекту. Дело объяснилось весьма просто: помета была сделана карандашом рукой Делессера; бумаги захвачены были в 1841 г., их всех было около шестидесяти.
Я, отправляясь в Одессу в 1860 году, захватила с прочими бумагами мои дневные записки и письма. Кроме личного интереса, они вообще любопытны. Эту исповедь моей жизни я взяла с собой, полагая, что сбыт будет верный и прибыльный. Все говорили о свободе печати. Дня через два цензор заявил мне, что моя книга «невозможна», хотя я и предлагала исключить некоторые имена. Вот тебе и свобода печати! Что ни говори, а я рассказываю только то, что видела воочию, и никогда не говорю о том, что мне доверяли с условием держать дело в тайне. Я рассказываю только то, что совершалось в виду многих: coram populo et notario. Все государственные тайны, все подробности доверительного свойства – я храню свято; если я кажусь иногда чересчур болтливой, то я выдаю самое себя на осуждение злорадной толпе.