Жернова. 1918–1953. Книга вторая. Москва – Берлин – Березники. Виктор Мануйлов
роман-эпопея.
Положив на стол самопишущее перо, он откинулся на спинку стула и потянулся, довольный своей работой: восемь страниц за четыре часа – столько ему давненько не удавалось осилить. А все потому, что чахотка, благодаря теплому климату, перестала – тьфу-тьфу-тьфу! – отнимать у него драгоценное время. К тому же ему наконец-то никто и ничто не мешает работать: озлобленная часть интеллигенции, выброшенной революцией за пределы России, здесь, в итальянском городе Сорренто, отсутствует напрочь, следовательно, не донимает его своими безобразными выходками. Если и дальше дело пойдет столь же успешно, то лет за пять-шесть… – впрочем, загадывать нет смысла, – он сможет осилить свое самое большое и самое важное произведение. В нем он расскажет о русском интеллигенте, оказавшемся втянутым в исторический процесс, к которому не был готов, как не была к нему готова и вся Россия с ее прогнившей монархией, безграмотным народом, засильем сверху донизу бездарных чиновников, невежественных и алчных церковников, немногими учеными-энтузиастами, равнодушным обществом.
Все это было. Казалось бы, что в результате революций к власти придут – и пришли! – новые люди, способные организовать жизнь по-новому. Увы, и новые люди пошли по проторенной дороге, хотя и под другими знаменами и лозунгами.
Здесь, в Сорренто, вдали от России, Алексей Максимович мог рассуждать о ее прошлом и настоящем вполне отвлеченно, без душевных мук, терзавших его совсем недавно. Пусть там идет все так, как идет. Его дело – дело писателя, а не политика. И пусть российские читатели сами делают выводы из прочитанного, накладывая свои выводы подобно лекалу на саму действительность.
Вот только Россия… Сообщения оттуда противоречивы. И от тяжких воспоминаний никуда не денешься. Если там что-то и меняется, то медленно, со скрипом. И не всегда в лучшую сторону. Потому что во главе перемен стоят – как правило – озлобленные и невежественные люди. Пока вырастет новая интеллигенция, лицо которой трудно предугадать, пока то да се, а время летит. И неизвестно, сколько еще прольется крови, сколько будет исковеркано человеческих жизней.
Алексей Максимович раскрыл портсигар, вынул из него папиросу, понюхал, затем, изобразив на лице мучительную гримасу, положил папиросу обратно: врачи разрешили ему искуривать в день не более десяти штук, а он искурил уже шесть. При этом сами же врачи не знают, что отрицательнее влияет на самочувствие человека – курить столько, сколько хочется, или изводить себя трудно выносимым воздержанием.
Вздохнув и по привычке покхекав, будто проверяя самочувствие своих ненадежных легких, Горький вышел на террасу.
Необъятный голубой простор безоблачного неба, сливающийся на горизонте с синевой Неаполитанского залива, теплый бриз с Тирренского моря, ласкающий слух шепотом вечно зеленой листвы, заставили его развести плечи и вздохнуть полной грудью. Легкие, ответив на вздох привычным хрипом, все-таки не сорвались на изнуряющий кашель. И это уже хорошо.
На какое-то время взгляд Алексея Максимовича задержался на черной глыбе острова Капри, поднимающегося вдали из морских глубин неведомым чудовищем, отороченным белой пеной прибоя. Там он, Максим Горький, когда-то был особенно счастлив. Увы, но счастье – вещь недолговечная. Утешает лишь то, что в этом непостоянстве сокрыто рациональное зерно, способствующее обновлению человеческой сущности, стремящейся в неведомые дали.
За спиной скрипнула дверь, послышались знакомые шаги, легкие как шорохи опавших листьев, оборвавшие размышления Алексея Максимовича. Грудь его охватило отрадным теплом. Он медленно обернулся – к нему, сияя счастливой улыбкой, приближалась совсем еще юная женщина, очаровательная до изнеможения. Ее лицо и даже фигуру нисколько не портила уже вторая беременность, которую невозможно скрыть никакими ухищрениями.
Это была жена его сына Максима, Надежда Алексеевна, она же – Тимоша.
– Звонил Макс, – сообщила Тимоша певучим голосом, остановившись напротив свекра, почти касаясь его выпуклым животом своим. – Маму он встретил. Но ехать в Сорренто, на ночь глядя, не хочет: боится, что к нему опять придерутся карабинеры и наложат на него штраф.
– Да-да! – засуетился Алексей Максимович, разводя руками, словно готовясь прижать к себе беззащитную сноху.
Его «да-да!» трудно было отнести к чему-то конкретному, и Тимоша сама протянула к нему руку, дотронувшись до его плоской груди тонкими пальчиками.
– А вы, Алексей Максимович, сегодня выглядите значительно лучше. Нет, правда-правда! – воскликнула она, предупреждая жалкую гримасу свекра. – Вы даже помолодели лет на десять! Честное слово! На вас местный климат хорошо действует. Не зря же в этом городе отдыхали и лечились такие знаменитости, как Гёте, Вагнер, Байрон, Стендаль, Ибсен. И даже Ницше, – с удовольствием показывала свою осведомленность историей города юная сноха. – Вот увидите, и фамилия Горький будет здесь тоже выбита. Даже, может быть, на этом самом доме! Нет, правда! Не смейтесь! – И Тимоша капризно надула свои и без того припухшие губы. Но всего на несколько мгновений.
Она продолжала еще о чем-то говорить, то улыбаясь своей изумительной и в то же время лукавой улыбкой,