Двое – один. Зинаида Гиппиус
– потянулись «митинг» устраивать, пели, орали, потом задерзили – ну, пятнадцать человек сразу и вылетело. Уж очень директор напугался.
Владя сам удивлен, что пел и дерзил, и теперь выключен, как демонстрант. Дико, что из восьмого класса никого не выключили, а ведь если правду говорить – зачинщики-то они. Кременчугов, например, на этом их, семиклассников, митинге вступительную речь говорил. Владя помнит, что бесновался и аплодировал, и тут-то и нашла на него полоса до конца дерзить и петь, однако о чем, собственно, была речь Кременчугова – он не помнит, да и мало интересуется.
Кременчугов остался, экзамены теперь держит выпускные, – выкрутился чудом каким-то, а Владю исключили. Ну, да наплевать. Владе даже нравится, что Кременчугов так ловко выкрутился. Он далеко пойдет. Чего ему из гимназии исключаться перед выпуском? Его, может, не в карцер, а в самую крепость посадят. Ему пока беречь себя нужно. А Владе и то ладно. Владя сознает, что у него нет никакого мужества, что он слаб, бесхарактерен и беспомощен. Решительно – декадент.
Генеральша довольнехонька, что Владю исключили. Хоть и частная гимназия, а все-таки добра нечего было ждать. Теперь без разговоров в Правоведение. Революция пошла, скажите, пожалуйста! Генеральша ничему не удивляется, но ничего и не боится, слишком ясно видит, что это блажь, которая рано или поздно уляжется, и все пойдет, как должно, как шло. Нечего обращать внимание. Надо о своем будущем думать. Владю с самого начала следовало отдать в Правоведение; это дядюшка Иван Федорович, покойник, тогда смутил. А Веру в институт, не оставлять дома с учителями… Впрочем, Вера не испортилась. Славная девочка. И красивая будет. Вера и теперь красивая, статная, здоровая. Владя, в свои семнадцать лет, цыпленок перед нею. Да это от гимназии. Слава Богу, выключили! Теперь с осени же в Правоведение.
А пока – пусть одумается, отдохнет. Генеральша сама не может всем домом с апреля перебираться в деревню, а Владю отправила. Если б это был другой мальчик, действительно какой-нибудь из нынешних, а деревня у них далекая, где, говорят, «аграрии» какие-то появились, – не отправила бы, подумала бы. Но Владя – мальчик нежный, художественный (его склонность к литературе новейшей и искусствам генеральша благосклонно поощряет), надежный мальчик. Деревня же их – просто усадьба старая, в трех часах от Петербурга, земли – парк, лес да болота, сторож-управляющий – человек верный, мужики кругом тихие. Генеральша любит свою «дачу» и верит в нее.
Владя ужасно доволен. В два дня собрался.
– Что там делать-то будешь? – с усмешкой спросила Вера.
Владя посмотрел на нее, и так как они росли, точно склеенные, всегда вместе, и не могли расклеиться, даже когда начинали жестоко ссориться, – то он, едва взглянув, понял, что Вера ему завидует.
– Мне необходимо одиночество в природе, – сказал Владя грустно и немного торжественно. – Хочу обдумать кое-что. Да и успокоиться.
Вера опять усмехнулась.
– Очень ты взволнован тоже. Эх, черт! Ведь будь я даже не подросток, а взрослая девица, ведь и то бы мать не пустила меня одну в Медведкино! Досадища! Да ладно. Ты без меня, пай-дитя, все около дома будешь вертеться. В Калинкин лес и то побоишься одил сходить. Я приеду, тогда набродимся.
Владя хотел было рассердиться, но он был покорен и нежен, и, в сущности, сам любил гулять с сестрой. Она не всегда вела себя таким диким сорванцом. У них часто шли бесконечные разговоры. Владя ничего не скрывал от сестры, шел к ней со всем решительно, и вообще не представлял себя без нее. Привычка.
II. Дом
На ночь глядя приехал в Медведкино.
Да какая ночь, – уж белые зародились, белые, зеленовато-сумеречные.
Дом Медведкинский старый-престарый, и Владе такой знакомый, что каждое пятнышко на обоях он помнит, и где что когда было – помнит, особенно в «детских», наверху, – а вот каждую весну дом делается, когда приезжают, новым и таинственным, особенно прекрасным, потому что он особенно мил.
Теперь же, когда Владя первый раз приехал один, как совершенно взрослый и самостоятельный, да еще после «потрясений», – дом Медведкинский глянул на него невероятно значительно. И жутко и хорошо.
Жена сторожа Максима, черная, быстрая, поджарая баба, с высоко подоткнутыми юбками, а сама густо обвязанная платком, принесла Владе молоко в тепло-пахнущей крынке. Поставила на стол, на свежую, со слежавшимися складками, камчатную скатерть. Обещала самоварчик принести. Владя хотел было сказать, что не надо, – да уж все равно.
В полусумеречной столовой пусто, свежо и так странно тихо. Может быть, не совсем тихо, но сразу другие шумы, чем те, петербургские, и потому кажется тихо. В сад, в самую зелень, еще слабую и не густую, но всю трепетно-живую, окно открыто. Оттуда пахнет своим: вечерним, весенним туманом ручьевым и молодой, только что растущей осокой. А в столовой, в доме, проспавшем зиму и просыпающемся, – домашней сыростью старого дерева пахнет, темным лаком мебели, вымытым чистым бельем, и еще чем-то знакомым, старинным и усыпляюще упоительным, чему, однако, нет названия.
Катерина принесла и самовар, большой, желтый, злобный, с сильным белым