Дочки. Зинаида Гиппиус
южного городка на холме вымощена квадратными плитами.
Девочки сидят смирно, молчат. Им лет по восьми, может быть, немного меньше, или больше. Одеты в обыкновенные голубые платьица-фартучки. Да и сами оне довольно обыкновенные, как и короткая жизнь их: в ней, кроме того, что год тому назад умерла мама ихняя, ничего особенного не случалось.
Сейчас готовилось, впрочем, новое событие; о нем теперь девочки всего чаще и говорили – и молчали.
Да, вот это у них было не совсем обыкновенно: оне умели сообщаться между собою не только разговором, но и молчанием. Говорили, потом умолкали, но разговор в тишине как бы продолжался и мог в любую минуту опять продолжаться, далее идти, громко.
Так оно и хорошо, и к лучшему, потому что слов у них, по сравнению с тем, что надо бы сказать, было очень мало; во всяком случае, для того огромного, что каждая порою в себе видела, – никаких слов не могло хватить. Словами оне лишь закрепляли что-нибудь понятное и решенное.
Шура и Мара – не одинаковы: оне похожи друг на дружку, как правая рука похожа на левую. У обеих большие лбы, и волосы над ними ложатся так же, только не в одну и ту же сторону. У обеих личики не то детские, не то старческие; болезненные, может быть, а круглые, как вода, светлые глаза смотрят серьезно.
Их все любят, ни одна соседка не пройдет мимо без улыбки, без приветливого слова; девочки и сами добрые, приветливые, вежливые. Не различает их никто (даже папа!), тем более, что и каждая из них, обращаясь к другим, непременно говорит «мы» (а не «я»). Одна мама никогда их не путала. Да и так, если знать: у Шуры волосы слегка с рыжинкой, у Мары – серебристые.
– Опять вечер, – говорит Мара, глядя на зеленеющее над крышами небо.
– Завтра тоже, – говорит Шура. – И всегда.
– Если мы будем большие…
– Зачем нам. Может, не будем…
– Ничего, когда умрем, опять маленькими сделаемся, как сейчас.
– Нет, меньше, как когда мама умерла.
– А она всегда – такая же; морщинка на лобике.
– Которую мы целовали. Наша была. Да она вся наша, ничья больше. Не папина.
– Ну, еще бы его! Ни-ни, не его.
Оне умолкли, продолжая в тиши, внутри, переговариваться, без слов, быстрыми полумыслями, полуощущениями, – понятными, совпадающими.
Говорили оне между собою. – когда говорили, – по-русски, как до последнего дня с матерью, которая сама и учила их, и книги с ними русские читала. На всем свете мама, такая точно, одна была; и с тех пор, как на всем свете ее будто нет, у Шуры и Мары завелась где-то внутри, около горла, беспокойная, стоячая боль – тяжесть. Оне мало думали о ней, безропотно несли; и оттого, что несли обе – им было не легче, а тяжелее: каждая свою боль несла вдвойне.
Главное же – связь их, почти физическая, с матерью даже теперь не порвалась, только больно натянулась и все больнее натягивалась; особенно больно и недоуменно в последнее время, когда папа объявил, что через два воскресенья у них будет «другая мама».
– Она – épicière [1], – заговорила опять Шура. – Мы в этой самой комнате, где ей быть, у нашей мамы родились. Значит, это невозможно.
– Конечно, невозможно. Но что невозможно, то все-таки бывает.
– Бывает, только не по-настоящему.
– Мама раз говорила, что M-me Etamp симпатичная. Для épicière. Папа теперь хочет, чтобы мы ее любили.
– Почему ж? Не в любви дело. Мы только про невозможность.
– Конечно, про невозможность. Это надо сказать.
– Это надо.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.