Мать своей дочери. Саша Лонго
проще. Градус патетики в разговоре неизменно возрастал до своей кульминации ─ фраз про валидол и сердечный приступ. И в этом случае Егор наконец сдувался, клал трубку, какое-то время задумчиво сидел за столом (с родителями он всегда разговаривал из своего кабинета), видимо, бесконечно жалея себя. Но уже через пятнадцать минут его быстрый ум оживал, приходил в движение в поисках новых стимулов для удовольствия. Егор начинал планировать одно мероприятие за другим, пока вновь не наполнялся жизненной энергией. Проекты визуализировались, требовали немедленного воплощения, он срывался с места в поисках счастья, бросался поглощать впечатления, новые блюда, новых людей. Переедал до эмоциональной тошноты и в этой связи всю свою жизнь воспринимал опосредованно ─ сквозь плотный фильтр своего торопливого ума. Как будто и не жил вовсе. Я тоже не жила. Когда была рядом.
Всех людей он делил на тех, кто верил в его гениальность, и на тех, кто в нее не верил. Тех, кто верил, всячески пестовал, демонстрируя чудеса великодушия и щедрости. Те, кто не верил, впрочем, тоже не особо его смущали. И даже, я бы сказала, нисколько не тревожили. Сам в себя он верил безоговорочно. Единственный момент, когда он бывал по-настоящему невыносим, в том числе и для тех, кто верил, так это в пьяном естестве. В угаре алкогольных паров он вдруг становился правдолюбом и начинал резать правду-матку. Сводилась она, то есть матка, к тому, что все вокруг бездарны и даже права не имеют дышать с ним одним воздухом. Слушать этот бред было стыдно. Не только мне. Все друзья ─ даже те, кто верил сильно, ─ смущались, трезвели, пытались вяло защищаться. Веселье угасало, выдыхалось, как шампанское, простоявшее открытым сутки, и кто-нибудь из них, отводя меня в сторону, просил: «Динка, сделай что-нибудь, а?» И тут на сцену выступала я. Сама святость. Убаюкивала, увещевала, шуткой разряжала обстановку, которая к тому моменту сгущалась до неприличия. Заказывала крепкий кофе и, повесив на себя, как медаль, стокилограммовую тушу, удалялась из ресторана под оживающую беседу тех, кто верил. И верить не переставал никогда. Я знала, что говорить с Егором о его поведении будет бесполезно и на следующий день. Он искренне считал, что иногда тем, кто верит, не грех и место указать подле себя.
Справедливости ради нужно отметить, что он был хорошим репортером ─ стремительным, профессиональным, востребованным. Работал в «Независимой», потом в «Новых известиях». Побывал практически во всех горячих точках. Сейчас это словосочетание стало фигурой речи, тогда от него веяло могильным холодом, кровью и бедой. Его страсть к профессии неизменно вызывала уважение. Правда, если бы не манера Егора бахвалиться, рассказывать небылицы и страшно собой гордиться. Он имел на это абсолютное право, если бы его гордыня не выступала впереди него. Сквозь линзу крайней благорасположенности к себе его Я проступало уродливо, искаженно, как из кривого зеркала. В этом