«Перстами руки человеческой…». Феллини – Венеция – Фуко. Эфраим Баух
вление. За несколько километров и вовсе спокойно и безопасно. Вся трагедия воспринимается, как дымные клубы над горой да отдаленный грохот, подобный раскатам грома.
Так соседние народы наблюдали за борьбой Масады с Римом.
Так Европа с равнодушным любопытством следила за уничтожением шести миллионов евреев а ныне следит за борьбой Израиля.
Так в космосе кто-то увидит гибель нашей цивилизации, как вспышку в пространстве.
Строки Марины Цветаевой из «Поэмы Конца» были растворены вечным присутствием в тесном воздухе пространства заключения и злоключения, первой черте оседлости, растекаясь вдаль – над переулками этого дьявольски обольстительного и, несомненно, мстительного города.
За городом! Понимаешь? За!
Вне! Перешед вал!
Жизнь это место, где жить нельзя:
Ев-рейский квартал…
Так недостойнее ль во сто крат
Стать Вечным Жидом?
Ибо для каждого, кто не гад,
Ев-рейский погром —
Город меня очаровывает с первого мгновения, несмотря на то, что попадаю туда в разгар очередного ненавистного мне маскарада.
Хотя, в общем-то, не портит мне настроения ряженный и возбужденный, как мартовский кот, клоун, выкрикивающий странные реплики, в определенной степени, пусть косвенно, касающиеся и меня, над гогочущим потоком масок, пересекающих площадь Святого Марка, после того, как с нее схлынули затопившие ее с ночи воды моря.
Так проходит эфемерная слава мирская над кромкой морской. Парадом.
Берег пустынен. Весь люд, в любое время дня и ночи снующий вдоль моря, втянуло маскарадом, рев которого доносит издалека.
Из окон какого-то дворца обдает музыкой, негромко, тревожно, до обмирания сердца: "Токката и фуга" Баха.
Меня объемлет безмолвие, очищает синий фильтр морских пространств.
И музыка подобна ручью в бликах солнца, несущему весь сор жизни, еще более высвечивающему зеленый выдох дерева.
Впервые в жизни меня отчетливо и крепко держит ощутимое чувство пребывания на грани сна и бдения. Так ощущает себя пловец на дальние дистанции, перестающий воспринимать разницу между воздушной и водной средой, живущий по закону плавания в двух этих средах, не боясь ненароком захлебнуться и пойти на дно.
Будит меня одинокий голос, пропадающий в шуме моря. Человек обращен вдаль, кличет кого-то. Из обрывков разговоров проходящих гуляк смутно проясняется, что у него утонул сын, но тело его не нашли, вот он и сошел с ума – кличет, уверенный, что сын его в море, живет и резвится с дельфинами.
Парни возятся с парусниками у берега. Разноцветные паруса трепещут на ветру крыльями бабочек. Среди них тонкая, гибкая девица, чем-то смахивающая на юную балерину. Потягивается, изгибаясь ленивым движением, подставляя лицо выглянувшему из-за облаков солнцу. И в этом непроизвольно раскрывшем себя мгновении гибкости и лени – вырвавшийся наружу краешек истинной жизни, вот уже столько часов забиваемой ревом этого шумливо-глумливого маскарада, в котором все безоглядно веселятся, чтобы не столкнуться с пристальным взглядом Судьбы.
Сидя в безлюдном месте у лагуны, я слежу за летучими парусами яхт, непонятно как движущихся по замершим водам. Беру лодку, выгребаю до середины лагуны лежу, глядя в небо, пытаясь определить – куда заносит лодку. И каждый раз, подняв голову, в первое мгновение не могу понять, где нахожусь, и вообще где верх, где низ.
Не помню, и это на меня не похоже, чтобы в какой-либо точке срединной или северной Европы я услышал "Марш" Мейербера, но помню, что это происходит здесь, ранним утром. За окнами проходит оркестр, а я лежу в постели с открытыми глазами, солнце движется пятнами по стене, ветерок колышет занавеску, а марш льется каким-то сверкающим входом в высоты ожидающей меня жизни, таким невыносимым – на грани спазма, сжимающего горло – счастьем.
Это мгновение врезается в мою память, и с этих пор я не могу спокойно слушать звуки этого марша, созданного еврейским гением, познавшим тайны немецкого духа.
Венеция пахнет женщиной.
После посещения Венеции и затем, Флоренции, для меня полотна, собранные в музеях этих городов, – как первичный омут творчества, воспоминания о райских мгновениях.
По каналу Гранде скользит одинокая гондола. Еще и еще раз поражает эта узкая, хищно длинная, дьявольски женственная, сладостно убаюкивающая форма обычной лодки, изгибающаяся краями кверху податливостью женщины, охваченной страстью. Поражает уносящий в дрёму, в беззащитность ее бесшумный акулий бег по воде. Поражает это незнакомое существо – гондольер, всегда почти жонглирующий канатоходцем на узкой корме длинным и вправду похожим на шест канатоходца, веслом.
По водам канала плывет женская широкополая шляпа. На миг мне кажется, что это Нимфа, и шляпа покрывает ее волосы. От этого видения у меня самого волосы встают дыбом. Говорят: Ангел смерти. Быть может, это Нимфа смерти, чей желанный ледяной поцелуй высасывает жизнь?
Всё