Остановленный мир. Алексей Макушинский
раздражению Димы-фотографа. Ген-наадий красовался просто-напросто перед этой девушкой (Ниной все-таки или Мариной?), красовался и перед другими девушками, и перед Аней с ее злосчастными прыщиками, заодно уж и перед всеми нами, без толку и умолку демонстрируя нам свои необыкновенные познанья, облизывая свои шоколаднейшие конфеты (гуссерлианский грильяж, схоластическую халву, марципаны мейстера Экхарда…). Что греха таить, я и сам, наверное, чуть-чуть красовался перед девушками, пытаясь возражать Ген-наадию по поводу дзена и Гейдеггера. Фашист был ваш Гейдеггер, заявил вдруг (с зелеными искрами в голубых глазах) Дима-фотограф, тоже, конечно, произнося по-советски Хайдеггер и обнаруживая познания, которых ни я, ни, наверное, Ген-наадий не предполагали в нем. Ген-наадий отмахнулся от его слов, как от папиросного дыма. А… пустое, бросил он, всем лицом сморщившись, скривив рот, как будто выплевывая конфету, не столь уж сладкой оказавшуюся на поверку. Гейдеггер – величайший философ XX века; все прочее – совершенные пустяки. Мало ли кто кем был, один фашистом, другой… Ген-наадий не договорил, помнится, кем был другой; на дворе и на дальних линиях Васильевского острова стоял ведь еще какой-нибудь восемьдесят третий или четвертый год, а буддийствующих девушек видели мы впервые. Этот фашизм составляет в лучшем, вернее худшем, случае семь, а то и пять процентов от всего Гейдеггера, вновь обретая свою сладкоглазость, сладкоголосость, рассуждал Ген-наадий, красуясь перед бюстом и бусами, к растущему раздражению Димы-фотографа, а на остальные девяносто пять, или уж ладно, уж так и быть, девяносто три процента Гейдеггер – величайший философ XX века, и не стоит слишком много времени уделять его злосчастным политическим заблуждениям и неудачным речам в качестве ректора фрейбургского университета, если присутствующие знают, что он имеет в виду.
Пуруша и пудгала
Одному из присутствующих суждено было оказаться во Фрейбурге всего через каких-нибудь пять лет, или четыре года, осенью 1988-го – мой первый немецкий город, куда автостопом приехал я из Парижа, через Эльзас, с остановкой в чудном, или он показался мне таковым, маленьком городишке Селеста (по-немецки Шлеттштадт), не столь знаменитом, как с ним соседний Кольмар, но тоже славном и романским своим собором, и готической своей церковью; еще и не подозревал я об этом, слушая в Васькиной коммуналке Ген-наадиевы глаголания, Димины возражения; еще и предположить не мог, что буду пить кофе с моими попутчиками по автостопу через четыре года или пять лет в кафе на главной площади, в Селеста и Шлеттштадте, в последний раз перед германской границей… Брежнев уже умер, но перестройка еще не наметилась, и вино «Прибрежное», предмет наших насмешек, продавалось еще повсюду. При Брежневе что вы пили? При Брежневе мы пили «Прибрежное»… Кто курил, тот и пил; пил, большими глотками, Дима-фотограф, откидывая назад свои длинные волосы, меняя оттенок глаз; пили, похихикивая, буддийствовавшие девицы. До «Прибрежного» не снисходил,