Четыре фрейлины двора Людовика XIV. Октав Фере
учреждение Уголовного Суда, осуждение к сожжению на костре Ла-Вуазен и допрос многих дворян, мужчин и женщин, имевших доступ ко двору. Только и было толку о какой-то комете, которая должна была разрушить наш бедный земной шар; а чтоб примириться с небом, вельможи, имевшие, как кажется, много оснований опасаться за свою душу, спешили раздавать свои имущества монахам, которые, не смотря на то, что проповедовали о кончине мира, все-таки принимали, вероятно, по духу смирения, эти тленные, но существенные богатства.
Сам великий король сделался вследствие этого задумчивым.
Выло известно, что он недолюбливал мысли о последней кончине до такой степени, что, не будучи в состоянии переносить вида колоколен церкви St-Denis, где ему был приготовлен склеп, он получил отвращение от своего С.-Жерменского дворца и велел себе выстроить новый в Версале.
Но одна только мысль, что эта ужасная комета угрожала разрушением всего его блеска, делала его хладнокровным к самому себе. Он переложил бы следующим образом стихи стараго Малерба:
И гвардия, охраняющая дворец Версаля,
Не охраняет, однако, самого короля.
Эта несносная комета напоминала ему знаменитую комету 1532 года, появившуюся перед смертью Луизы Савойской. Эта принцесса искренне говорила, что она появилась только для того, чтоб предзнаменовать это печальное событие – убеждение, ускорившее её агонию.
Двор был, следовательно, очень пасмурен; королева имела дурную привычку обижаться на то, что Король Солнце предпочитал ей всех её соперниц, хотя она и не отличалась ни молодостью, ни красивой наружностью. Это вызывало у неё почти постоянное дурное расположение духа. Она только что велела наглухо заделать самый удаленный и тайный вход в помещения её фрейлин, в Версальском дворце, чтоб этим помешать мародерству её знаменитого супруга.
Да к тому же настоящая фаворитка, г-жа де-Монтеспан, имевшая уже сорок первый год от роду – почти ровесница короля – чувствовала себя очень слабой вследствие трудных родов своего восьмого или девятого ребенка; эта слабость не могла, конечно, развеселить её нрава, обыкновенно сурового и упрямого.
Была ещё г-жа Ментенон, но, кроме того, что ей уже было сорок три или сорок четыре года, она, хитрячка, никогда вполне не выказывалась. Она сберегала свои прелести и свою благосклонность для монарха, а её любезность далеко не представляла безумной веселости.
Орлы христианского красноречия, Боссюэт, Флешье, Фенелон по очереди истощали в часовне Версаля сокровища своей энергии и своего дара утешать, примиряя их с редким искусством, за которое, впрочем, их не вполне долюбливали, самые строгие нравственные правила смирения, честности, евангельской непорочности со светским тщеславием.
Но все это не могло ещё восстановить обыкновенной живости и увлечения.
Однако подобное состояние не могло удовлетворить придворную молодежь, привыкшую к пышной, роскошной жизни, к тщеславным удовольствиям, дошедшим до крайности.
Самые бешеные из них по временам украдкой исчезали из Версаля и приезжали подышать воздухом Парижа, этого, по преимуществу, скептического города которому даже само разрушение и разные бедственные перевороты никогда не препятствовали продолжать пользоваться удовольствиями.
Там они ездили в театр, ресторан, играли в карты и кутили, как школьники, вырвавшиеся от присмотра учителя.
При таких то обстоятельствах, однажды вечером, в первых числах февраля, трое молодых людей шумно обменивались переполненными через край стаканами в одном из ресторанов квартала Монмартра.
Это были офицеры, как можно было судить по их блестящим мундирам, и все трое принадлежали к лучшим корпусам, – двое из них служили в королевском жандармском корпусе, один во флоте.
Ужин приближался уже к концу, хотя он и продолжался очень долго, так как это был дружеский кружок, собравшийся после долгой разлуки: моряк был в плавании, а жандармы дрались в Валансьене. Они собрались тут, чтоб иметь возможность задушевно приветствовать друг друга наедине, без женщин, без посторонних, так что никто не мешал их откровенной беседе и их излияниям.
Излияния эти были в полном ходу в ту минуту, как мы входим в кабинет, нарочно избранный для этого маленького празднества.
Все были оживлены, разгорячены, но никто не был пьян; что именно и нужно для живой беседы.
– Ах! прелестный вечер, господа, – сказал моряк. – Я редко чувствовал себя счастливее, и в таком состоянии, в каком вы меня видите, я всегда брежу о всемирном счастье.
– И все это, – сказал один из его друзей, улыбаясь, – из-за одного лишь взгляда женщины, украдкой уловленного в узком проходе!
– Видишь ли, мой милый Генрих, – возразил моряк, – вы все – слишком счастливые смертные, далеко не так цените эти маленькие блаженства, как я.
– Я протестую! – вскричал третий. – Мы не менее твоего, суровый старый моряк, чувствительны к благосклонностями, по крайней мере, что касается до меня, то я признаюсь в этом, не краснея, сколько бы я ни менял гарнизона, здесь всегда кто-нибудь