Первые грёзы. Вера Новицкая
едка, тоже заросшая густыми, тёмными виноградными листьями. Совсем в конце три-четыре раскидистые старушки-липы, кусты жасмина и малюсенький запущенный прудик, от которого так вкусно пахнет тиной. Там всегда прохлада и тихо-тихо.
В этом громадном саду всего две небольшие дачки: одну занимаем мы, а в другой живут премилые старушки и, оказывается, мамочкины старинные знакомые, собственно, даже не мамочкины, а бабушкины друзья молодости, которые, однако, гораздо старше даже её; словом, совсем-совсем юные существа, и все три холостые. Старшей, Марье Николаевне, только 76 лет, младшей, Ольге Николаевне, всего 72. С ними живёт ещё их племянница, Елена Петровна, но эта совершенная девчонка, ей каких-нибудь 54 года. Право, серьёзно, тётки так на неё и смотрят, да и самой ей, кажется, вговорили это. Постоянно слышишь: «Вот, Hе́lène, ты бы себе такую шляпу купила, премило для молодой девушки». И «молодая девушка», хотя шляпы такой не сделала, но по существу не протестовала. Себя самоё Ольга Николаевна считает особой «средних лет», всегда так о себе и выражается; только одна Марья Николаевна признаёт себя «пожилой». Правда, никто из них не производит впечатления глубоких старушек, совсем нет. Всегда прекрасно одеты, по моде, подтянуты, не кутаются ни в какие платки и шали, сидят всегда навытяжку, никогда не прилягут ни днём, ни после обеда, играют на рояле, читают, работают, причём – о, чудо! – без очков. Никогда у них ничего не болит, не кряхтят, не стонут, всем интересуются и бегают препроворно; бегали бы ещё быстрей, так как силы у них сколько угодно, но одна беда – страшно близоруки, близоруки настолько, что Ольга Николаевна уселась однажды в стоявшее на табуретке блюдо с земляникой, а сестра её основательно искалечила новую шляпу их старого друга и приятеля Александра Михайловича. Ужасно милые старушонки, весёлые, доброжелательные, вовсе не чопорные, снисходительные ко всяким дурачествам молодёжи и всем интересующиеся. Но что мои старушенции любят больше всего на свете – это картишки: хлебом не корми, но повинтить дай; играют преотвратительно, лапти плетут, так что даже я, всего две недели присутствующая при этом спорте, вижу, до чего они, бедненькие, швах. Меня просто обожают, не дышат и не живут без своей «Charmante Мусинька» (очаровательная Мусинька).
– Вот и солнышко наше ясное восходит, – радушно приветствуют, не столько видя моё появление, сколько слыша шум, очевидно производимый моим приходом.
Сама я страшно люблю их, я им и читаю, всё больше лёгонькие, но чувствительные вещицы, и нитки мотаю, помогаю их пасьянсам выходить, так как без меня они половины недоглядели бы, хожу с ними иногда на музыку, даже – о, ужас! – бримкаю по их настоятельной просьбе на рояле, а они уверяют, что «очень мило», «прелестное туше», и просят ещё. Они такие тёплые, уютные.
– Бедная Мусинька, – всё за меня сокрушаются они, – никого из молодёжи, милая девочка должна ужасно скучать, всё-таки мы для неё не совсем подходящее общество, только характер у неё такой покладистый, что она всем довольствуется… Elle est charmante, la petite, – заканчивается обычным припевом.
– Вот, бог даст, через некоторое время наш племянник Nicolas приедет, тогда будет с кем порезвиться и поболтать, – сулят они мне.
Милые мои старушоночки, совсем они напрасно скучают за меня, самой мне ужасно как хорошо, и на душе ясно, и кругом тоже. Куда ни посмотри, всюду светло, красиво. Эта холодная, запоздалая весна, на которую так ворчали все, какая же она умница, что задержалась в своём прилёте и что только теперь, когда мы уже здесь, на даче, явилась красивая, сияющая.
Смотрю и глаз не могу отвести от цветущих фруктовых деревьев. Эти пушистые цветы-снежинки особенно нежно выделяются среди мягкой хризолитно-зелёненькой листвы. Как давно не видала я их! Как люблю я эти светлые, чуть народившиеся листики! Миллиарды благоухающих белых цветов кажутся девственно-чистой воздушной фатой, в которую нарядилась красавица, невеста-Весна, счастливая, жизнерадостная, ласковая, благоухающая. А вот и жених, златокудрый красавец Царь-Солнце. Он любовно глядит на неё, улыбается ей радостной светозарной улыбкой, и улыбка эта озаряет всё кругом, алмазами горит в росинках цветов, серебром отливается на блестящей поверхности вод. И до глубокой ночи не может солнце расстаться со своей наречённой, не может отвести восторженного взгляда от чарующей её прелести. Только совсем поздно, когда она, притихшая, притомившаяся блеском долгого дня, замирает в тихой дрёме с улыбкой блаженства на устах, тогда на краткий миг преклоняет и он свою златокудрую голову; но очей не смыкает он, глядит, не наглядится на свою суженую, будто ревнивым оком оберегает её от взгляда соперника.
Так ясно-ясно представляется мне всё это; чудится, верится, что яркое солнце, и нарядная цветущая весна, и синее небо – всё это дышит, чувствует, живёт, любит. В такие дни всё кажется необыкновенным, производит особое впечатление, как-то сильнее чувствуешь, воспринимаешь всё.
Сколько прочла я за это время, не со старушками своими, а сама – одна. Но вечерам как-то особенно читается: щёки горят, руки холодные, к сердцу приливает что-то тёплое, приятно-щемящее, и точно куда-то вверх, высоко-высоко поднимает тебя. Углубишься в книгу и не видишь, как притихнет всё кругом, как повиснет в воздухе прозрачная, серебристо-белая ночь и на плечо опустится