Большое Сердце. Жан-Кристоф Руфен
едставление о собственной кончине. Смерть всегда являлась мне в темноте, в сумерках дождливого дня, такого же мрачного и сырого, как тот, когда я родился, как дни моего детства. Каким же образом эти громадные, налитые соком опунции, эти лиловые цветы, гроздьями свисающие вдоль стен, этот недвижный воздух, трепещущий от жары, точно руки влюбленного, эти тропинки, напоенные ароматом специй, черепичные крыши, округлые, словно бедра женщины, – как вся эта простая несуетная красота может превратиться в орудие абсолютной и вечной ночи, в жестокий холод моей смерти?!
Мне пятьдесят шесть лет. Тело мое совершенно здорово. Мучения, которые я претерпел во время судебного процесса, не оставили во мне ни малейшего следа. Они даже не внушили мне отвращения к людям. Впервые за долгое время, быть может, впервые в жизни я не испытываю страха. Слава, богатство, отпущенное мне сверх всякой меры, дружба сильных мира сего заглушили во мне честолюбие, жадное нетерпение, суетные желания. Если бы смерть настигла меня теперь, это было бы вопиющей несправедливостью.
Эльвира, оказавшаяся рядом со мной, не ведает об этом. Она родилась на этом греческом острове и никогда его не покидала. Она понятия не имеет, кто я такой, – за это я ее и люблю. Я повстречал ее после того, как отбыли корабли крестоносцев. Она не видела ни судовых капитанов, ни рыцарей в боевых доспехах, не видела, как посланник папы засвидетельствовал мне вынужденное почтение и воздал лицемерную дань уважения. Они поверили, что у меня желудочные спазмы и кровотечение, и позволили остаться на этом острове, чтобы я здесь исцелился или – что более вероятно – умер. Я упросил оставить меня на постоялом дворе близ порта, а не в крепости у старого подесты. Сказал, что умру от стыда, если этот благородный генуэзец, вернувшись, узнает, что я покинул поле битвы…
В действительности я более всего тревожился о том, что ему откроется, что я совершенно здоров. Я не хотел быть ему обязанным и не хотел, чтобы он встал у меня на пути, в случае если я соберусь покинуть остров, чтобы насладиться свободой. Так что разыгралась нелепая сцена: я лежал, вытянув руки поверх покрывал, весь в испарине, но не от лихорадки, а от жары, проникавшей в спальню со стороны порта.
Возле моего ложа и на деревянной лестнице вплоть до залы внизу теснились рыцари в кольчугах, прелаты в своем самом красивом облачении, вынутом из корабельных сундуков и еще хранящем следы укладки, капитаны со шлемами под мышкой, утирающие слезы сильными пальцами. Каждый из них своим исполненным смущения молчанием словно бы утверждал, что неповинен в малодушии, с которым они, как им казалось, предоставляли меня моей участи. Мое же молчание свидетельствовало об отпущении грехов и безропотном смирении с судьбой. Когда ушел последний посетитель и я удостоверился, что внизу, в переулке, стихли звяканье оружия, шарканье подошв и звон подков по мостовой, то разразился смехом, который до этого с трудом сдерживал. Я хохотал добрых четверть часа. Заслышав мой хохот, трактирщик-грек сперва решил, что маска отвратительной комедии скрывает мою агонию, но, когда я встал с кровати, откинув покрывала, до него дошло, что я просто счастлив. Он принес бутылку желтого вина, и мы выпили. На следующий день я ему щедро заплатил. Он раздобыл мне крестьянскую одежду, и я отправился прогуляться по городу и прикинуть, как бежать с острова. И вот в этот момент я обнаружил человека, которому было поручено меня убить. Я не ждал такой встречи и воспринял ее скорее с замешательством, чем со страхом. Увы, я давно свыкся с подобной угрозой, но в последние месяцы она почти что отступила, и я уже думал, что с этим покончено. Нынешняя слежка вновь помешала моим планам.
Отъезд с острова значительно усложнился, стал более опасным.
Прежде всего мне не следовало находиться в городе, где меня легко могли разоблачить. Я попросил трактирщика снять для меня укромный дом в деревне. На следующий день он подыскал такой и рассказал, как туда добраться. Я ушел от него неделю назад, на рассвете. Хижину я обнаружил далеко не сразу: она была защищена от берегового ветра колючей изгородью, скрывавшей ее от посторонних глаз. Утреннее солнце уже вовсю припекало, я был в поту и в мелкой меловой пыли. Меня поджидала высокая темноволосая женщина, она назвалась Эльвирой. Трактирщик, должно быть, решил, что я допустил ошибку, дав ему лишку. Чтобы я, обнаружив свою промашку, не вернулся, он посчитал нужным к арендованному жилью добавить еще и женщину.
Эльвира, с которой я мог общаться разве что взглядом, приняла меня просто, с чем я давно не сталкивался. Для нее я был не казначеем короля, не беглецом, которому покровительствует папа, я был просто Жак. Мою фамилию она узнала, лишь когда я взял ее руку и прижал к своему сердцу. Единственное, что последовало за этим признанием, – она в свою очередь прижала к сердцу мою руку, и тогда я впервые ощутил под ладонью ее упругую округлую грудь.
Молча она заставила меня снять одежду и омыла душистой лавандовой водой, нагревшейся на солнце в глиняном кувшине. Пока она мягко натирала меня измельченной золой, я глядел на серо-зеленый берег, поросший оливковыми деревьями. Корабли крестоносцев дождались мельтема[1], чтобы покинуть порт. Они удалялись медленно, их паруса едва раздувались под теплым ветерком. Отчего мы до сих пор называем Крестовым
1