Солдатами не рождаются. Константин Симонов
о сказать это вслух, удержался. Все же – командир полка. Если дать привыкнуть человеку к тому, что не надеешься на его совесть, может потерять и ту, что осталась.
Принимали гостей в землянке у начальника штаба, полковника Пикина, – самой просторной из всех и даже с присланным женою ковром над койкой. Провожая, оделись и вышли на воздух втроем – с Пикиным и замполитом, полковым комиссаром Бережным.
– Двадцать три ровно, – сказал Пикин, заворотив рукав полушубка и посветив фонариком на часы. – Первый этап встречи завершили по плану, не задержали. К бою курантов будут у себя на местах и поднимут – кто на что способен!
– Хотелось бы, чтобы некоторые были способны на меньшее, – сказал Серпилин. – Беспокоюсь за Барабанова…
– Ничего, Левашов его удержит, – сказал Бережной.
– Как же, удержит твой Левашов!
– А что, характер на характер…
Серпилин не ответил: не хотелось ни спорить, ни говорить. Хотелось молча постоять под высоким морозным небом, почувствовать его высоту и торжественность.
Стояла тишина, еле слышно шуршала поземка. Волга была невидима отсюда, она лежала во льдах, далеко-далеко, за левым флангом фронта, но Серпилин все равно незримо чувствовал ее сейчас – и ее холод, и ее ширину, за которой тянулись безбрежные снега Заволжья, и в них – переметенные, просвистанные ветрами снежные дороги и тонкая, как брошенный в снега черный волосок, одноколейная ветка от Красного Кута на Эльтон – глубокие тылы, госпитали, госпитали…
Впереди был Сталинград, так и не взятый до конца немцами, а теперь уже шесть недель окруженный нами. Там, в ледяной ловушке, заняв круговую оборону по всему огромному кольцу в двести километров, сидели немцы – двадцать две дивизии, – сидели и ждали! Серпилин хорошо представлял себе, чего могут ждать люди в окружении, – ждали и нашего штурма, и выручки, и приказа пробиться, и чуда, и гибели – всего вместе.
А мы после ноябрьских и декабрьских боев уже третью неделю все не штурмовали и не штурмовали – готовились. И сегодня, этой новогодней ночью, здесь, северо-западней Сталинграда, война только чуть слышно шевелилась. На переднем крае разорвалась одиночная мина, стукнула пулеметная очередь, потом еле слышно, как далекий вздох, донесся отзвук сильного взрыва там, внутри кольца у немцев, и снова все затихло.
Всю войну, во всей ее огромности, нельзя было даже вообразить себе до конца. Но Серпилин, слушая тишину здесь, где в ожидании наступления стояла его дивизия, хорошо представлял себе, что такое эта сегодняшняя ночь там, где теперь идет главная война, – на юге, в голых степях на полдороге к Ростову, или на юго-западе, тоже в степях, под Тацинской, или на Воронежском фронте, режущем сейчас немецкие тылы за триста километров отсюда, у Черткова и Миллерова.
Там война пахла бензином и копотью, горелым железом и порохом; она скрежетала гусеницами, строчила из пулеметов и падала в снег, и снова поднималась под огнем на локтях и коленях, и с хриплым «ура», с матерщиной, с шепотом «мама», проваливаясь в снегу, шла и бежала вперед, оставляя позади себя пятна полушубков и шинелей на дымном, растоптанном снегу.
Там, где сегодня происходило самое главное, для людей вообще не существовало никакой новогодней ночи: они просто не помнили о ней.
Серпилин был военным человеком и знал, что на войне не бегают с места на место, ища, где пожарче: на войне ждут своего часа. Он не мог сейчас оказаться со своей дивизией там, в самом центре сотрясавшего равнины южной России землетрясения, но хотя его ум был неподатлив к таким мыслям, сердце чувствовало доносившиеся оттуда торжественные и страшные толчки. И это прозвучало в его голосе, когда он после долгого молчания сказал:
– Да, у нас пока тишина…
– В такую ночь и нам бы не молчать, а воевать! – сказал Бережной.
– Ну что ж, сходи на передний край, постреляй из пулемета! По крайней мере, будет что в политдонесении писать: активные боевые действия, воюем, не молчим, не теряем боевого духа… – насмешливо ответил Серпилин.
Слова Бережного задели его. Водится же еще за людьми эта глупая привычка прийти на передний край и, если там как раз в эту минуту тихо, непременно открыть огонь, вызвав ответный, как будто солдатам мало того, что и так достается на их долю. Бережной это «поднять активность» называет, а на самом деле – просто мальчишество. И вдобавок, не по возрасту: скоро сорок стукнет! До каких пор можно радоваться, что ты храбрый, и доказывать это с риском для своей и для чужой жизни!
– Да разве я об этом, Федор Федорович? – Бережной готов был вспылить, но сдержался.
– А о чем же, Матвей Ильич?
– Я вообще сказал…
– Что значит «вообще»? В наступление, что ли, предлагаешь перейти нынче ночью? Как, поставим армию в известность или сами начнем, пусть присоединяются?
– А чего ты ко мне прицепился, Федор Федорович, ради праздника, что ли?
– огрызнулся Бережной.
– А того я к тебе прицепился, друг ты мой дорогой, что я вчера на совещании у командующего уже слышал эту блестящую мысль, чтобы