Расстояние. Георгий Константинович Левченко
конце 30 годов 20 века можно назвать счастливцами. Отца и мать он запомнил плохо, урывками, поскольку потерял их в возрасте пяти-шести лет во время войны, сначала его, потом и её. Как они познакомились, кем были их родители, он не знал, помнил только, что маму звали Татьяной, а папу Иваном, что ютились они втроём в маленькой комнатушке коммунальной квартиры, крайней справа в конце длинного прямого коридора, вечно заставленного всякой рухлядью, выброшенной другими жильцами, в котором постоянно сохло бельё, в том числе и их. Комната располагалась в углу дома на третьем этаже и имела, к счастью её обладателей, целых два окна. Резво бегая ребёнком по коридору, Аркадий волей-неволей заглядывал в чужие помещения, в которых имелось лишь по одному окну, от чего их скромное жилище казалось ему особенным, исключительным среди унылых пустых конурок.
Аркадий Иванович не был непоседливым, задорным дитятей, с двумя сверстниками из одной с ним квартиры он не дружил. Они были старше него на полтора и два года, и раз снеся от них побои в два с половиной года от роду, он никогда более не общался с мальчиками и сильно их боялся. Не отличался он и хорошим здоровьем, а после того как родители отдали его в детский сад, болеть стал часто и подолгу, перенеся за год с небольшим почти все детские недуги. Однако, как и все детишки, Аркаша любил смеяться и веселиться, играть с отцом, когда у того находилось время, делая всякие штуки вроде шалаша из стульев и одеял посреди комнаты.
Иван работал слесарем на заводе, уходил из дома затемно и возвращался в сумерках, что было особенно заметно осенью и зимой, когда за окном стоял холод, усиливающий чувство ускользающего времени, посему ни разу не отказал сынишке, несмотря на постоянную усталость, в просьбах вроде: «Пап, а пап, давай сегодня поплаваем на пароходе. Я буду капитаном, а ты главным матросом». Ребёнок у него родился в 23 года, матери тогда не исполнилось и 19. Оба приехали из деревни, сами будучи почти что детьми. Их ежедневные скромные обеды за столом – мать с сыном чуть раньше, она забирала его из садика, отец много позже – отдавали именно деревенским бытом и особенно запомнились подрастающему мальчику интимностью, камерностью царившей обстановки и особой ноткой задушевности, бывшей результатом того, что никого у всех троих кроме них самих больше в мире не осталось.
Много позже Аркадий Иванович тщился вспомнить хотя бы черты лиц отца или матери, но постоянно терпел неудачи, от которых в его душе укоренилось исключительно мерзкое чувство предательства самых близких в жизни людей. Папа представал в памяти большим, сильным, тёплым, разумным, весёлым и абсолютно надёжным существом, а мама – мягкой, нежной, ласковой, любящей, заботливой – ничего конкретного, особенного, что было бы присуще только им. Лишь при мысли о них уже у зрелого мужчины к горлу покатывал ком, глаза наливались слезами, и он чувствовал исключительное одиночество, бессмысленность своей жизни, причём случалось это вдруг, сразу и совсем невпопад от любой ничтожной вещицы, попавшейся на глаза, которая напоминала ему о родителях. В его память затесалась только одна картина, которая при своём появлении неизменно порождала чувство, что он увидел её совсем недавно: на улице стояла ночь и шёл беспросветный ливень, а в комнате было светло и тепло; он лежал на кровати, только что привезённый из родильны и заботливо положенный на неё слабой после родов матерью; отец стоял в задумчивой позе у окна.
А вот обстановка их комнаты, других помещений квартиры, находившихся в общем пользовании, почему-то задержались в его воображении. Прежде всего, посередине маленького уютного жилища, даже ребёнку казавшегося слишком тесным для троих человек, стоял массивный круглый стол, всегда покрытый белой скатертью, поскольку его коричневая столешница хоть и не раз лакировалась отцом, всё равно выглядела поцарапанной. Под ним, едва-едва прикрывая пол, лежал потёртый бардовый половичок, вёдший от двери к окну напротив, а над ним – тусклая лампа с абажуром, горевшая тихими долгими вечерами. Слева от двери вдоль стены стояла маленькая кроватка для мальчика, чьё изголовье загораживала большая кровать родителей у единственной глухой стены. Днём обе накрывались покрывалами, под которыми лежало по подушке и тёплому пуховому одеялу одинакового размера (мальчик в своём утопал), вдетому в неизменно чистые пододеяльники на таких же простынях, стираемые и выглаживаемые Таней каждую субботу. У окна напротив двери умудрялся помещаться старый и затейливый комод с резной облицовкой и постоянно ржавыми замками, несмотря на периодическую смазку, коими в конце концов перестали пользоваться, с массой выдвижных ящичков и белой плетёной салфеткой на крышке, в котором, а ещё в массивном шкафу из той же серии, стоявшим между окнами в углу, хранились все нехитрые пожитки этой семьи. По правую руку от двери возвышалось нечто вроде буфета, на верхних полках которого расставлялась имевшаяся у них посуда, а на нижних – крупы, сахар, соль и прочее, редко когда накапливавшиеся в количестве более двух-трёх мешочков. Стены комнатушки некогда выкрасили в светло-голубую краску примерно до уровня человеческого роста, оставшаяся поверхность и потолок в придачу побелены извёсткой, а половицы – натёрты мастикой. В довершении всего в комнате имелось три стула, теснотища была ужасная, и, чтобы сынишка где-то мог играть, отец переворачивал стол вверх тормашками и ставил на пол,