Покойник. Максим Горький
к небо, и так же тиха.
В степи чувствуешь себя, как муха на блюде – в самом центре его, чувствуешь, что земля живет внутри неба в объятии солнца, в сонме звезд, ослепленных его красотою.
Вот оно – большое, рдяно-красное – далеко впереди на синем краю неба важно опускается в белоснежные бугры облаков; колосья осыпаны розовой пылью заката, васильки уже потемнели, и в предвечерней тишине ясно слышишь всё, о чем поет земля.
В небе веером раскинуты красные лучи, один из них касается моей груди и, точно жезл Моисея, вызывает к жизни горячий поток мирных чувств: хочется крепко обнять вечернюю землю и говорить ей певучие, большие, никем не сказанные слова.
Посеяны звезды в небе, и земля – звезда; посеяны люди на земле и я среди них, чтобы бесстрашно ходить по всем дорогам, видеть всякое горе, всю радость жизни и вместе с людьми пить мед и яд.
…Есть хочется, а в котомке с утра – ни кусочка, это мешает думать и несколько обидно. Такая богатая земля, и так много сработал на ней человек, а кто-то голоден…
Вдруг дорога повернула в правую сторону – распахнулась стена хлебов и открыла степную балку, по дну ее вьется голубая река, новый мост висит над нею, отраженный в воде, – мост желтый, точно из репы вырезан. За мостом приникли к пологому угорью семь белых хат, на угорье – левада, высокие осокори бросают на деревню длинные пушистые тени, стреноженный конь ходит между серо-серебряных стволов, взмахивая хвостом; густо веет дымом, дегтем, моченой коноплей, кудахчут куры и устало плачет ребенок – сейчас он заснет. Если бы не эти звуки, можно думать, что всё в балке наскоро, но умелою рукой написано ласковыми красками – они уже поблекли на солнце.
В полукруге хат – криница, рядом с нею – красная часовенка, узкая и высокая, она – точно одноглазый сторож. Наклоняется к земле, поскрипывая, длинный журавль; баба, вся белая, черпает воду, подняла вверх голые руки, вытянулась, и кажется, что сейчас взлетит на воздух, легкая, как облако.
Около криницы блестит черная грязь, точно измятый бархат; двое молодцов, лет пяти и трех, оба бесштанные, заголившись по пояс, молча тискают грязь желтыми ногами, точно желая вмесить во влажную массу красный блеск солнца. Эта добрая работа очень занимает меня, я смотрю на солидных мальцов сочувственно, с живым интересом – солнце и в грязи на своем месте, чем глубже в землю проникнет оно, тем лучше и земле и людям!
Сверху – всё словно на ладони. Семь хат на хуторе – не найдешь здесь никакой работы, но – приятно будет поболтать вечерок с добрыми людьми. Иду на мост, полный задорного и веселого желания рассказывать людям разные чудесные истории, – ведь это необходимо для них, как хлеб.
Из-под моста встречу мне – точно кусок земли ожил – поднялся крепкий, давно нечесанный, небритый человек в широких синих штанах, в раскрытой холщовой рубахе, серой от грязи.
– Добрый вечер!
– И вам. Где идете?
– Это какая река?
– Это? А Сагайдак же…
На его большой круглой голове буйно вьются полуседые кудри, усы коротко подстрижены. Маленькие глаза смотрят зорко, недоверчиво и, видимо, считают количество дыр и заплат на моей одежде. Вздохнув глубоко, он вынул из кармана глиняную трубку на камышовом чубуке, прищурив глаз, внимательно посмотрел в черную ее дыру и спросил:
– Спички есть?
– Есть.
– А табак?
– И табаку есть немного.
Он подумал, глядя на солнце, утопающее в облаках, потом сказал:
– Дайте ж мне табаку! Спички я тоже имею.
Закурили. Положив локти на перила моста, он оперся спиною о брус, долго пускал в воздух голубые струйки дыма, принюхиваясь к ним. Сморщил нос, сплюнул.
– Московской табак?
– Роменский, Рыморенка.
– Ого, – сказал он, расправив морщины на носу, – добрый табак!
Неловко идти в хату прежде хозяина; я стоял рядом с этим человеком и, ожидая, когда он кончит свои неторопливые расспросы – кто я, откуда, куда, зачем, – немножко сердился на него: хотелось поскорее знать, чем встретит хутор.
– Работа? – цедил он сквозь усы. – Ни, работы нема. Какая ж теперь работа?
Отвернулся и сплюнул в реку.
На том берегу, важно качаясь, шла гусыня, за нею желтыми шариками пуха катились гусенята; две девочки провожали их, одна – в красном платке и с прутом в руке – побольше гусыни, другая – такая же, как птица, белая, толстая, косолапая и важная.
– Юфим! – надрывно кричал невидимый голос.
Человек качнул головою и одобрительно сказал:
Вот глотка!
Потом стал шевелить пальцами черной потрескавшейся ноги, долго разглядывал обломанные ногти и наконец спросил:
– Мабудь, вы – письме́нный?
– А что?
– То, коли письменный, може, почитали бы книгу по покойнику?
Видимо, ему понравилось это предложение – веселая рябь прошла по его плюшевому лицу.
– Разве