Лев Бакст, портрет художника в образе еврея. Ольга Медведкова
ожно совершенно оторвать себя от цепи… В лучшем случае мы достигаем противоречия между унаследованной и свойственной нам от рождения натурой и нашей познавательной способностью. Мы создаем новые привычки, новый инстинкт, новую натуру, под влиянием которой отмирает старая. Это как бы попытка создать себе апостериори прошедшее, из которого человеку хотелось бы происходить в противоположность тому, из которого он происходит на самом деле. Иногда победа удается, и тогда получается странное утешение – знать, что и первая натура была когда-то второй и что, одерживая победу, вторая натура становится на самом деле первой.
Предисловие
«Почти бывшее, желанное»
Перед тем как приступить к повествованию, я должна провести читателя за кулисы этой книги и посвятить его в некоторые технические аспекты моего ремесла историка художественных идей, занимающегося личностью и жизнью отдельного человека, художника. Ибо книга эта написана в жанре, быть может, не совсем привычном – не монографии, а именно биографии, понятой не как популярный, сниженный исторический жанр, близкий не столько даже литературе, сколько журнализму и ориентированный на быстрое потребление, а как одно из ответвлений микроистории, области, в которой я работаю[1]. Речь пойдет о первой попытке реконструировать интеллектуальную биографию русско-французского художника еврейского происхождения Льва Бакста (1866–1924). Не выгляжу ли я наивно, утверждая это в отношении мастера с мировой славой, о котором написано множество книг, начиная с тех, что появились при его жизни, и заканчивая совсем недавними многочисленными трудами и исследованиями? Несомненно. И тем не менее я на этом настаиваю. По моему мнению, биография Бакста – в том смысле, в котором я понимаю этот жанр, с его пристальным вниманием к источникам, с их критикой и постановкой в теоретически связный контекст, – еще не написана. Главное препятствие к этому заключается в относительной бедности архивных документов и в невероятном богатстве источников, до сих пор полностью не опубликованных, рассеянных по свету, целенаправленно ориентированных, автобиографических или близких к эго-документу, написанных под влиянием «заинтересованного лица».
Ибо Бакст не только сам написал значительное количество писем, разнообразных текстов, статей о своем искусстве и об искусстве других, а также воспоминания и роман, – он еще и вдохновил своих друзей и знакомых на написание книг о себе, продиктовав добрую их часть. Между скудностью архивов и лавиной эго-документов зияет провал. С точки зрения методологической вопрос можно сформулировать так: стоит ли, и если да, то как, писать биографию художника, оставившего, пусть даже в рассеянном виде, свою автобиографию, которая заведомо формирует его посмертный образ?
В отношении художников ХХ века это вопрос отнюдь не праздный. Подобного рода проблема возникала у меня при работе над биографией Кандинского (1866–1944), современника Бакста и, несмотря на формальную разницу их произведений, во многом его парадоксального альтер эго[2]. Как и Бакст, Кандинский был автором и вдохновителем солидного корпуса эго-документов, написанных им самим или под его более или менее прямую диктовку. Последние источники наиболее сложны для интерпретации. В отношении к этим текстам инстинкт осторожности у историка слабеет. Как будто ненамеренно забывает он проверить факты, и дело кончается тем, что разноречивые или даже противоречивые данные удобно принимают преднамеренную форму.
Такие «салаты оливье», сдобренные воспоминаниями членов семьи, наименее пригодны к употреблению. А между тем именно ими и начинены все без исключения – в том числе и совсем недавние – книги, посвященные Баксту[3]. Моя первая задача состояла, стало быть, в том, чтобы просеять известные факты через сито классической критики исторических источников и составить рассказ о жизни Бакста, наиболее точный и честный, не из педантства – ведь речь идет иногда о важных, а иногда о довольно незначительных уточнениях, – а потому, что это разногласие, эта размолвка между архивом и авто-фикцией открывают невероятно богатое эвристическое пространство. Если существует относительно личности Бакста некий подлинный источник, его символическим местом хранения является не архив и не сумма эго-документов, а именно это пространство между ними, именно этот пробел между двумя типами свидетельств: между тем, что произошло, и тем, что Бакст об этом рассказал, между правдой голых фактов и само-легендой.
Познакомившись с замыслом Бакста написать автобиографический роман, его старинная подруга Зинаида Гиппиус (1869–1945) дала ему такой совет: «Да, да, именно „не выдумывать историй“, а что-то вспоминать свое, бывшее или почти бывшее, – желанное…»[4]. Заимствуя у Гиппиус это тонкое выражение, я бы сказала, что жизнь Бакста, та, что была им самим написана или продиктована и с тех пор повторена более или менее близко к тексту всеми исследователями его жизни и творчества, является таким именно рассказом о «почти бывшем», то есть проекцией[5]. Сравнивая последнюю с метрикой,
1
Моим учителем в 1990-х годах в Школе высших гуманитарных исследований в Париже был один из ведущих представителей этого направления во Франции – Жак Ревель (Jacques Revel (dir.),
2
Olga Medvedkova,
3
См., например: Сергей Голынец,
4
Джон Болт, Елена Теркель, «Литературное творчество Льва Бакста»,
5
Я использую этот термин в психологическом значении акта, в результате которого внутреннее (субъективное), чувствуемое или желаемое, воспринимается или выдается за внешнее (объективное).