Темы с вариациями (сборник). Николай Каретников
ых ты видел так близко, в таких занятных поворотах? Но Николай Каретников не отвлекается от сюжета своих новелл. Он не отвлекается на обобщающие размышления (они оставлены догадливому читателю), на отступления, лирические или исторические. Все происходит быстро, начинается непринужденно и кончается, как правило, неожиданным парадоксом, финальной пуантой (она-то и запоминается больше всего). Чистота жанра. Это никак не лаконизм: в лаконическом письме мы всегда слышим что-то натянутое, а здесь – простота и непринужденность. Это просто блестящее искусство рассказа. Николай Каретников, избравший в музыке самую строгую систему композиции – серийную додекафонию – и в своих словесных композициях, где, как он предупреждает, автор «не придумал ни одного слова», держит в уме целое. Это значит, в частности: у вещи (словесной так же, как музыкальной) есть начало, конец и объем. Можно быть «писателем» и очень мало знать об этих трех основополагающих свойствах искусства. Обращу внимание на одну деталь: искусство заголовка. Прочитав название какой-нибудь из новелл этой книги – например «Сентиментальное путешествие» или «Началось…» или «Муму (подражание Тургеневу)», – мы ожидаем чего-то совсем другого, чем то, что расскажет автор. Но закончив чтение и вернувшись к названию, мы вдруг читаем заголовок иначе – и, соответственно, иначе читаем сам эпизод, который нам рассказали. Как будто на зеркало навели другое зеркало.
Да, эти истории написаны легкой рукой. Почти все они освещены улыбкой и полны комизма. В них не слышны ни обида на эпоху, ни ее обличение, ни, с другой стороны, тяжелый пиетет перед «великими» современниками (в самом деле великими, без кавычек). Но темы, на которые Н. Каретников пишет свои легкие словесные вариации, – в действительности тяжелые и без преувеличения страшные темы. Как страшна судьба тенора – и, вероятно, великого тенора – Ивана Кортова, отбывшего свою жизнь на Магадане («Пять рублей золотом»). Мы слышали и читали множество таких историй жизни и едва ли не привыкли к этому сюжету. Меньше описан другой кошмар эпохи: когда в семье друзей тебя (именно тебя лично, рассказчика) считают осведомителем и в этом качестве принимают, а выясняется это через долгие годы («Время было такое»). Но в «феноменологии эпохи» (как назвал свои рассказы Каретнников) есть еще одна черная дыра. Ее можно назвать политикой перевоспитания искусства. Когда я впервые посмотрела французский документальный фильм «Запрещенные ноты», он произвел на меня сильнейшее, сопоставимое с лагерными рассказами, впечатление. Почему вдруг борьба с диссонансами, секундами и септимами оказалась делом партии и правительства? Это был, как мы знаем, не более чем эпизод тотальной идеологической цензуры, о которой все уже устали слушать. Но то, что политическая цензура входит в области, которые ну никак не должны были бы ее интересовать, а платят за это внимание государства к музыкальным интервалам жизнью, возможностью творческой работы, правом на преподавание (или же душой и даром – в случае согласия на предложенные условия), – вот это не перестает поражать. То, что невеждам и тупицам предоставлена неограниченная власть над профессионалами и гениями, – вот это не перестает поражать. Николай Каретников учился как раз во время великой борьбы с диссонансами. Самые значительные и зрелые свои сочинения ему не пришлось услышать – он первым или одним из первых у нас стал писать в додекафонной технике, а это было за пределами дозволенного. До нынешнего дня он известен по преимуществу как автор киномузыки. К такой творческой судьбе мало кто готов. У многих одаренных людей недостает сил ее вынести (я знаю это по людям моего поколения, поэтам самиздата, отлученным от публичности). Каретников рассказывает о собственных хождениях по официальным мукам, об уроках, которые ему давало начальство (чего стоит один рассказ о «праве на трагедию»!), как будто издалека, оттуда, где вся эта жестокая дурь, которую требовалось безоговорочно принимать, уже ничего не значит. Феноменология времени.
Я не буду останавливаться на многих других темах Каретникова. Вспомню только две, важнейшие, без которых феноменология времени (вообще говоря, нескольких времен) была бы ущербной. Первая из них – свободные, одаренные, просвещенные люди, которые в этом мертвом воздухе как будто строят вокруг себя гнезда, где светит прежний и всегда новый свет, где веет ветер независимости, ума и вдохновения. Мы, жители этой эпохи, знаем, как много значило встретить в юности хотя бы одного такого не искореженного, не перевоспитанного человека. Он открывал тебе вкус свободы и личного достоинства. Может быть, лучше здесь другой образ: не вкуса, а некоего камертона, который тебе дарили и с которым ты всегда мог сверить происходящее. Николай Каретников дает увидеть этих других людей как бы в моментальных снимках, в коротких эпизодах, в их ситуативных – и чаще всего забавных – словах, которые записала его память. В мире всеобщего советского воспитательства они антидидактичны. Они сами готовы учиться (рассказ о том, как Г. Нейгауз принял новую венскую школу). Каретников связывает этих своих учителей и старших друзей с традицией дореволюционной русской интеллигенции. С этой же традицией, с ее наследованием он связывает своих друзей уже другого поколения – Александра Галича и отца Александра Меня. Каретников, как уже говорилось, вообще избегает обобщений, но здесь он позволяет себе общее наблюдение, очень интересное