Полоса отчуждения. Евгений Кулькин
душу жжет весна.
Ты бабочкой витаешь,
А я дремлю.
Но ты-то точно знаешь,
Что я тебя люблю.
– Ну как? – спросил он.
– Бабочку жалко, – ответил Максим. И пояснил почему: – Не туда залетела.
И Федор тут же подхватил:
Ты зачем оголтело
Не туда залетела?
Он еще какое-то время поштурмовал мотив, потом махнул рукой.
– А песня про женщину – это прямо про Елену.
И вдруг Максим спросил даже для себя неожиданное:
– А ты не боишься ей надоесть? Ведь у Пушкина где-то сказано: «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей».
– И тем ее там как-то губим средь обольстительных сетей, – подхватил Федор и вдруг уставился на Максима как на невидаль: – А ты. старик, делаешь успехи.
4
Едва сел, сразу заговорил:
– Я – дворник. И хоть дворую, но не ворую. Но деньги есть. Мне бы не на таких разъезжать, да приспичило. Сына женю. А сейчас, говорят, к невесте на трамвайчике не поедешь, за дурака посчитают.
– А знают там, – Максим машет в неопределенном направлении, – что свою драгоценность за сына дворника отдают?
– Как не знать? Знают. Только он у меня инженер. И должностишка у него на два порядка повыше, чем у рядового.
Он помолчал, потом улыбкой тронул только одни глаза.
– Смех был. Поехал я в Москву в институт его устраивать. Захожу в ихний алтарь, где святые одни вперемежку с архангелами и простыми ангелами. «С чем пожаловали?» – спрашивают. А я им отвечаю: «С трудовым энтузиазмом». Один из них, по виду въедливый такой старикан, вопрошает: «Кто вы?». Я картуз перед ими ломлю и говорю: «Дворник-притворник». – «И кем же вы притворяетесь?» – тот же продуманный вопрос выширнул. Отвечаю: «Министром». Они – чуть ли не в один голос: «Ну и что же?». И я им тут же пояснительный текст кидаю: «Порожний я, как барабан, на котором в семнадцатом «Боже, царя храни» последний раз отыграли». – «Об чем вы?» – вопрошают. Притворяются, что не поняли, а морды лежалыми кожами сделали. А у одного, что с въедливым стариканом восседал, у, видать, самого главного, вдруг подбородок как затрясется, и слеза возле носа означилась. Говорит: «И за меня отец просил. В лаптях, помнится, был, в рубахе наизнанку вывернутой, чтобы если били бы – так его. Все равно не приняли».
Я задом стал искать двери.
А тот, главный, спрашивает: «Как фамилия?». Отвечаю: «Дикаревы мы». А он мне: «Дикари мы с тобой. Я уже нынче гляну на такого вот верноподданного науки, – кивнул он на одного из архангелов, – и чую все еще на ногах свои лапти».
Словом, вышел я и думаю: не принюхался, а, наверно, хваченный тот дед. Хотя Васька, сын мой, говорил, что Державинов тоже слезьми умывался, когда фамилию Пушкин услыхал. Можа, старичок в моем сынке тоже какого-нибудь знатока разглядел. Они, ученые, по этой части зоркие.
– Приняли? – спросил Максим.
– Конечно, иначе мы бы с тобой в этот дом и дороги не знали.
Дом действительно был престижный. На набережной. Это вокруг него демонстранты уж года два как белью губы метят.
– Вон те, что с краю, – сказал седок, – аккурат сваты выстроились.