Дьявольская бутылка. Роберт Льюис Стивенсон
ектуальных манифестах», публиковавшихся в виде сборников статей авторов-единомышленников – от славянофильских альманахов и знаменитых «Вех» до перестроечного сборника «Иного не дано» и манифестов современных интеллектуалов. Но они высказываются и в записках, обращенных к царю, в критических отделах «толстых журналов» и произведениях самиздата.
Составители старались охватить широкий спектр тематических вариаций дискурса, включая и правовой, и феминистский. Многие произведения печатаются в сокращении. Небольшие тексты печатаются целиком, так же как и работы, которые мы сочли наиболее важными для развития дискурса свободы в России. И в этом ряду вместе с программными работами известных авторов, которые связываются с представлением о свободе в России, оказываются тексты, сыгравшие значительную роль в дебатах своего времени, хотя и не принадлежащие к канону истории идей. Так, выступление М. Стаховича послужило катализатором публичных дебатов о свободе совести в начале XX в.
В этих опытах «герменевтики свободы» представлен ряд топосов, артикулирующих различные понимания того, что такое свобода2. В структуре антологии мы постарались в порядке эксперимента упорядочить их многообразие, объединив тексты, принадлежащие к разным эпохам и разным политическим и идеологическим течениям, в восемь разделов, соответствующих основным типам аргументативных порядков дискурса.
Первый раздел, «Декларации свободы», призван показать, что с понятием свободы связывается не только определенное содержание, но и характерный перформативный модус. Свобода утверждается прежде всего в модусе деклараций, манифестов и других конституирующих документов – такова практика провозглашения свобод в эпоху модерна. Даже если декларацию не удалось заявить в форме публичного документа и она сохранилась лишь в проектах тайных обществ или негласных меморандумах власти, модус утверждения свободы в ней продолжает оставаться нормативно-императивным, учреждающим самим высказыванием новую политическую реальность или по крайней мере возвещающим ее. Такой императив может остаться «пустой декларацией», подобно «Наказу» Екатерины II или советским конституциям, и тогда возникает разрыв между провозглашенной свободой и ее отсутствием как реального опыта. Но даже пустая декларация имеет характер обещания и обязательства, которое может быть вменено властному субъекту, как это практиковали советские правозащитники, напоминавшие власти о ее конституционных обязательствах. Поэтому, однажды провозглашенный, дискурс свободы становится неустранимым из социального пространства.
Из этого конституирующего характера дискурса свободы следует еще один ее смысл, вынесенный в заголовок второго раздела, – ее связь с представлением о политическом порядке, на ней основанном. Вопреки распространенному стереотипу, свобода не является противоположностью порядка. Как раз одному из основателей анархизма П.-Ж. Прудону принадлежит афоризм: «Свобода – не дочь, а мать порядка»3, популяризованный его последователями в России в формулировке «анархия – мать порядка». И в этом утверждении о принципиальном родстве свободы и порядка оказываются согласны государственники и анархисты, представители власти и оппозиции, хотя они и различаются в понимании того, о каком порядке идет речь – о поддержании status quo или о будущем «царстве свободы».
Третий раздел, «Свобода и освобождение», объединяет тексты, которые акцентируют, напротив, революционный топос «освобождения» от существующей системы господства и принуждения. Они усматривают смысл свободы в процессе радикального преодоления зависимости, который, однако, может осуществляться различными способами: путем морального самосовершенствования, политической революции или смены психических установок.
С появлением первых признаков публичной сферы в России в виде частных типографий и независимых журналов в конце XVIII в. возникает и требование свободы слова как необходимого атрибута публичности. А вместе с ним складывается система государственной и церковной цензуры, которая, вопреки заявлениям ее создателей, что ею «ни мало не стесняется свобода мыслить и писать, а токмо взяты пристойные меры против злоупотреблениям оной»4, регулировала до мелочей функционирование всей литературной среды, жестко ограничивая проявления «вольнодумства». В качестве реакции на возникновение огромной машины цензуры и ее рост в течение XIX в., то ослаблявшийся, то усиливавшийся, литературная общественность вызвала к жизни мощный протест против цензуры. Он объединял практически все образованное общество – славянофилов и западников, консерваторов и либералов, писателей, издателей и даже самих сотрудников цензурного комитета, выступавших, подобно Ф. И. Тютчеву, за отмену цензуры и гарантии свободы слова. При этом, конечно, царская цензура оказалась лишь слабым преддверием всевластного советского Главлита и практики систематических репрессий против любого инакомыслия и его носителей. Так что высказывание в защиту реальной свободы слова было возможно лишь в неофициальном пространстве самиздата. Но помимо протеста против внешнего давления государства в среде литературной публичности
2
О методе анализа топосов в интеллектуальной истории см. подробнее во вводной статье Н. С. Плотникова в настоящем издании.
3
4
1804, июля 8. Устав о цензуре. Доклад Министра Народного Просвещения // Полное собрание законов Российской империи. 1830. Т. 28. С. 439 (№ 21.388).