Эх, Антон!. Александр Алексеевич Богданов
лескивают посевы подсолнечников в зыбком мареве погожего дня. На высоких и сухих местах спешно заканчивается уборка проса.
Городская извозчичья пролетка все время подрыгивает по неровной, проселочной дороге, застревает в глубоких колесниках.
Совсем близко слышится стригущий треск жнейки. С нетерпением смотрю, не покажется ли трактор… Нет, напрасно жду! Не ласкает моих глаз сизая, вьющаяся вдали струйка дыма. Правда, в 1925 году трактор еще не везде вошел в деревенский обиход. А город Пенза, откуда я выехал, сильно отстал от других мест, – и в этой отсталости, я думаю, повинна неизжитая еще косность таких пошехонских захолустий, каким не так давно было это помещичье-мещанское гнездо.
Что это действительно так, что Пензенский район отстал от других, вскоре подтвердилось: за плохую работу было смещено пензенское руководство.
Ну что ж, пусть жнейка-лобогрейка вместо серпа, пусть плуг вместо деревянной сохи, но все это сейчас «свое», крестьянское, а не помещичье, как прежде, все это новый бесповоротный этап в истории деревни, и это радует.
Кругом знакомые изъезженные и исхоженные пешком места, и самый край дикого произвола, рабства и позора: на каждом шагу памятники преступлений.
Вот бывшая усадьба предводителя дворянства Гевлича. Не здесь ли в 1895 году свора борзых и гончих охотничьих собак, вырвавшихся из помещичьей псарни, растерзала крестьянскую бабу на дороге в деревню Никифоровку? И такое неслыханное преступление бесследно потонуло в пустыне молчания.
Цель моей поездки попасть в село Спасско-Александровское, Саратовской губернии, где я в начале 90-х годов прошлого столетия, будучи еще юношей-энтузиастом, учительствовал, «сливался с народом», мечтал зажечь пожар революции в стране, да что в стране! – во всем мире!
Через семь-восемь часов тряской езды спускаемся с пригорка к реке Няньге и к селу Александровскому.
Как все переменилось кругом, не узнать! Первое, что бросается в глаза, это железные крыши построек, разбросанных там и сям по всему селу. Меня охватывает волнение. Начинаю считать: «Четырнадцать… пятнадцать…» Зеленые и буро-кирпичные пятна крыш разбросаны беспорядочно, как в мозаике, и я сбиваюсь со счета… Пересчитываю снова: «Семнадцать, восемнадцать…» Опять в глазах рябь. Бросаю считать. Несколькими единицами больше, меньше, – не все ли равно? Главное в том, что сейчас даже облицовка деревни иная, чем прежде. Ведь в 1894 году, когда я здесь учительствовал, по статистике насчитывалось: в селе Спасско-Александровском изб, крытых тесом, – тридцать одна и соломой – сто шестьдесят девять, в деревне Бекетовке – тесом – две и соломой – тридцать шесть, в деревне Смирновке – тесом – семь и соломой – тридцать. О железных крышах никто, кроме, кулаков, не смел и мечтать. На три села всего три дома могли гордиться железными крышами.
Правда, я узнал потом, что село Спасское находилось после революции в особо благоприятных условиях. Во время памятного недорода в Поволжье в 1921 году здесь случайно был хороший урожай.
Въезжаем в улицу. Много новых бревенчатых изб, и среди них кое-где белые – словно выкупанные в молоке – мазанки. На улице цветные пятна молодух и девушек, разукрашенных в желтое, горошковое, синее… И целое море красного, как будто перенесенного нз улицу прямо с малявинского полотна. Мужики и парни в сапогах и пиджаках. На площади читальня, и перед ней группа ребят и подростков; идет репетиция комсомольского театрального кружка. Около некоторых изб веялки, словно деревянные птицы, гордо и важно выпятившие грудь. Веселыми переборами звенит гармоника. Везде чувствуется радостное и легкое еще и потому, что праздник, что урожайный год, что так ласков и солнечен день…
Нет отчаявшихся, изнуренных нищетой, прикрытых убогими рубищами и забитых людей, пошатывающихся то ли от ветра, то ли от горькой, злосчастной доли.
А ведь когда-то Спасско-Александровское стояло на грани таких гиблых мест, как Подлиповка в рассказах Решетникова, или село Новоживотинное с деревней Мохобатовкой, где, по статистическому обследованию врача Шингарева, в холодных и голодных избах, куда нужда загоняла крестьян, не могли жить даже тараканы и клопы.
Невольно вспоминаю, что вот здесь тридцать два года тому назад, в один из тоскливых, плачущих осенними слезами дней, я, будучи народным учителем, изливал свое настроение в стихах, заканчивающихся строчками:
С хрипом предсмертным ворота отворятся,
Шлепанье лаптя по грязи послышится…
Это деревня со смертию борется,
Знать, еще жизнь в ее сердце колышется.
Осень тоскливая, осень ненастная!..
Холод, туманы, безлюдье унылое…
Шлепают, лапти… И тени ужасные;
Сердце терзают с мучительной силою.
Стихотворение было напечатано потом в ноябрьской книжке «Жизни» (журнал легального марксизма). Но цензор Елагин вычеркнул вышеприведенные восемь строк. В деревнях царской России, по его мнению, не полагалось ни скрипящих ворот, ни шлепающих лаптей, ни тем более того, что наводило бы «тень» на тогдашнюю современность. Редактор В. А. Поссе должен