Воздушный шарик со свинцовым грузом (сборник). Михаил Юдовский
ерной велюровой шляпы с чуть загнутыми кверху полями, его можно было бы принять не за раввина, а за портового грузчика. Соломон имел атлетическое сложение, крутой нрав, а язык его в свободное от службы в синагоге время по силе выражений не уступал иногда грузчицкому.
Жена Соломона Рахиль (по паспорту Раиса) была маленькой, некогда, вероятно, очень красивой, а теперь просто запуганной до бессловесности женщиной. Выражение этого испуга, казалось, навсегда застыло в ее черных библейских глазах, вытеснив оттуда все иные чувства. Мужа она почитала, боялась и ни в чем не смела ему перечить. По-своему Соломон любил жену. Ему нравилось ее лицо, нравились ее руки, нравилось, как она готовит, и нравилось ее молчаливое повиновение.
– Жена да убоится мужа своего! – поднимая вверх указательный палец, изрекал Соломон, сидя в неизменной шляпе за обеденным столом. После этого он, прикрыв глаза, неторопливо прочитывал молитву, опрокидывал рюмку водки и принимался за борщ с фасолью или куриный бульон. К еде Соломон относился уважительно и ел всегда с отменным аппетитом. С аппетитом он делал и все остальное: выпивал свою рюмку водки, молился, отдыхал после обеда и учил уму-разуму жену, сына и соседей по двору.
Во всем дворе лишь два человека осмеливались пререкаться с Соломоном. Первой была жившая в полуподвале Шурочка Маслякова по прозвищу Вдова Батальона. Бог в свое время наградил Шурочку роскошными формами, скандальным характером, мужем-военным и вечно неудовлетворенной женственностью. Одного мужа, командовавшего батальоном мотострелкового полка при Киевском гарнизоне, Шурочке было слишком мало. По счастью, в полку было много других офицеров, а в Киеве более чем достаточно других мужчин. Шурочка держалась широких взглядов, с равным уважением относясь как к военным, так и к штатским. Наличие мужа все же как-то сдерживало Шурочкин темперамент, поэтому, когда тот на сороковом году жизни скончался от цирроза печени, Шурочка, немного поплакав, пустилась во все тяжкие. Через ее полуподвал прошли холостяки, вдовцы, женатые, разведенные, зубные врачи, парикмахеры, водопроводчики, продавцы мясного отдела, инженеры и вагоновожатые. Один раз она попыталась даже провести к себе очумевшего пенсионера союзного значения, но у самого входа в полуподвал была остановлена ребе Соломоном.
– Шура, поимей совесть, – сурово молвил Соломон. – Тебе не терпится вынести из хоромов второй труп?
– А шо вы так со мной разговариваете, Соломон Лазаревич? – хлопая глазами, возмутилась Шура. – Я вам хто или вдова офицера?
– Побойся Бога, Шура, – невозмутимо отвечал ребе Соломон. – Какая ты вдова офицера? Ты, по-моему, вдова батальона.
Прозвище приклеилось к Шурочке намертво. Поначалу она для вида возмущалась, но потом, хорошенько взвесив, стала расценивать его как комплимент.
Вторым человеком, имевшим дерзость противиться воле Соломона, был, как ни удивительно, его сын Фима. Не в пример отцу маленький и щуплый, Фима с какой-то сверхъестественной виртуозностью сумел выскользнуть из-под железной длани ребе Соломона. Нет, он не был хулиганом, пьяницей или дебоширом, но – что с точки зрения ребе было гораздо хуже – стал комсомольским активистом и беспросветным бабником. Даже с этим Соломон еще мог бы, скрепя сердце, примириться, но Фима по одному ему известной прихоти напрочь игнорировал еврейских девушек, предпочитая им барышень славянских кровей. Каждый месяц он объявлял о своем намерении жениться на какой-нибудь Любаше с молокозавода, Валюше из хлебного магазина или Ксюшеньке из районного индпошива. Мать в ужасе закрывала лицо руками, а благочестивый раввин громыхал по столу пудовым кулаком, так что посуда начинала жалобно дребезжать, и орал на весь двор:
– Только через мой труп! В крайнем случае – через ваш! Твой и ее!
– Папа, я не понимаю, – нервно отвечал Фима, – что плохого в браке? В конце концов, в Торе сказано: плодитесь и размножайтесь.
– Этот комсомольский бандит еще будет учить меня Торе! – рокотал Соломон. – Покажи мне, где в Торе написано, что Фима Гершкович с Оболонской улицы должен жениться на пьяной гойке[1] с молокозавода! Покажи мне это место, и я сам приду крестить ваших выродков!
– Почему пьяной? – удивлялся Фима. – Любаша не пьет.
– Боже мой – Любаша! – Соломон закатывал глаза к потолку, словно призывал в свидетели всех праотцов, начиная с Авраама. – Рахиль, поздравь меня, наш Фима нашел себе трезвую гойку! И что я должен на радостях сделать? Прыгнуть до потолка или повторно обрезаться?
– А делай что хочешь, – махал рукой Фима. – Хочешь – прыгай, хочешь – обрезайся, только оставь нас с Любашей в покое.
– Слыхала? – Соломон поворачивал налитые кровью глаза к перепуганной жене. – Чтоб мы оставили их с Любашей в покое! Ну да, чтоб мы оставили их в покое, а они чтоб спокойно пили водку и закусывали ее салом.
– Почему сразу пили и закусывали? – пожимал плечами Фима. – Нам что, заняться больше нечем?
– Вон отсюда! – ревел Соломон. – Прочь с глаз моих, пока я не прибил тебя ханукальной менорой!
– Семочка, прошу тебя, не надо кощунствовать, – осмеливалась подать голос
1
Нееврейка