ЯТАМБЫЛ. Владимир Шибаев
омпанию собачья возня, потная девка и петли сережки в ухах. Правда одна, что начертана! А вся эта ржавая история с лицами и небылицами наглая обманка рядного, осатанело усталого труженика или, хоть меня взявши, счетовода.
Я вам говорю это гласно и заранее не кручу, потому что сам не только местный долго уважаемый старожил и не совсем верно служащий района, хоть и без подпруги особого какого образования, но и в отверстии души перво-наперво чертежник, о чем неоднократно тушую жирную категоричную линию, иногда уже к несчастным воплям на подвышенных звуках даже возле когда-то любимого семейного круга, то есть законом отпущенной жены.
Хотя что-ль, ваша взяла, чертежник я и для мелкого подработа захиревших заработков. Вроде мы и не в дремучих кущах, а тут, поодаль на опушке огромного городского мегаполища, но жрать хочется каждый божий и не божий день. Вот и ерзаешь, отчасти любя это вдрызг. То плакат по показателям укоса сооружу, а недавно связался боевой листок роста задолженности селу оформлять, и как вылезло!
Руководящее загляденье – выразился некоторыми нашими заслуженно обожаемый мой столоначальник и прислал в виде премии за верную руку коня – не лучшего, между нами, конечно, лишайного, – задворье вспахать. И то пожалуйста мерси, трактора то все на сносях. Ну чем не история!
А эта что, соплей не добыть, чтоб расплеваться. Уж кого, а природного чертежника с его нюхом на кривое на козьей ножке не обскачешь – у всего есть начало, а часто и конец, хорошо один, как у серьезно продолженной линии. Все истории, природно подражаясь ручьям и отстойникам, текут своим ходом сверху вниз и редко, уступая инерции великого Ньютона, снизу вверх во встречный путь. А здесь как? Ни завязкости, ни конечности. Одни враки, бледная со смерти белибетристика, чухонская морока и злодеяние над разучившими азбуку. Так я завсегда приговариваю от души своим близким сердцам, почитывая в их просветленном смыслом случайно коллективе – когда в бане при наличности горячей влаги, а когда и без шайки на грубой скамье под шелест тыквенных плодов, – отдельные куски этой зловредной кипы. И старому моему знакомцу короеда лесоводу, и зловредному пивопойце санитару нашему с ближней санэпидемстанции – чтоб его, насмехалу, разжаловали в сторожку, и другим немногим избранным кое-каким, сохранившим каплю невыжившего ума местным лучшим лицам, вроде хотя-бы и с кем еще в школу когда-то бегавши тому же жадному к ранней старости и забывчивому юность, теперь запрокинутому судьбой товароведу нашего райпа и распорядителю остатков складов. Прямо в глаза частенько почитываю переписанное моей аккуратно невзирающей рукой это заурядное пойло для доверчивых и бедолаг, хотя и терплю даже от этих, недюжинных умом нашего углового края, разное. Часто и такое, что собака, не покраснев, не сбрехнет.
Но никто, никто самый ближайший, кроме рано ссутулившейся в старость, подглядывающей катарактой и храпящей свои сны супруги, не знает: для чего я эту случайно заявившуюся кипу переписываю построчно от руки. И для чего сие действо произвожу денно и в основном ночно. Беру один лист чуши с середины и другой полной завирухи с произвольного края, и передок списываю на задок. Одну отсебятину и мороку мараю на другую ту же. А делаю я это все для тренировки почерка и чертежного задора! Вот, не догадались никогда. Как древний церковный монастырский хранитель грамот и свечного благовония огарков посижываю в темные поры на кухонном табурете напротив кислой капустной миски и, знай, калякаю чертежную нужду. Это раньше то с радиопередачи что изображу в конкретном воплощении чернил, то тень от печки старательною тушью вывожу, аж упарюсь – разжигать не потребно. Меня за мое светлое увлечение ночным бдением по перерисовке букв и линий в идеальном виде так и прозвали на местном районном наречии – те же, будь они счастливы, лесовод и складской – мол, буквокопатель ты. Но мне не в обиду сие сказано, а в сласть, так как один я такой во все окрестной вселенной районной жизни, а других одинаковых много, кого и несколько.
Как у меня заполучилась кипа, вот вам история. Тогда, помню, на яблочный, подошел заботливый наш руководитель и ласково рече:
– Ты, крапало, слушайся сюда, давай вот его что. Стонешь, мол, все бумага тебе дефицит. А родит кто? Крыса канцелярская? Сама на ум пишет. Ты гони, чертежная клякса, дуй, кривые руки в сутулые ноги, с тарой на самэпидемку. Там главврач архив списывает, шкафы треснули, а сувать некуда. Понял, или шибкий умом? А то, тушная твоя заморока, все бумагу клянчишь. Так хватай тару на горб, сговорился я – и вези себе ихние листы на порчу. Может для канцелярии что потешное сварганишь – вон хоть Зинкину жопу в полный рост. Все экономия буджету…
Меня долго не проси. Ведь после финской оккупации, ну, когда они из-под нас чудом-юдом выползли, так сразу угра и чудь эта напридумала с испугу бумагоделательных и травительных машин с механизмами, и еще трелевщиков. И зараз извели у нас всю бумагу вместе почти с лесами под корень. Что им наши многострадальные буреломы и буераки – говаривает мой лесовод, там ведь не бродят тени ихних предков. Остались, мол, – добавляет иногда мой складской, – от этих финнов: одна брусника, а под ней, лежмя, пьянь с тупым топором. Вот и дари свободы безсознательным народам, заключаю я, – себе на погибель. Жили бы угры эти как все под ярмом, кушали бы по сию пору