Вернуть Онегина. Солин
ду того, что автор в наше просвещенное время хотел им сказать. Может, желал таким запоздалым, мстительным и беспомощным образом свести счеты с судьбой за ее высокомерие и коварство? Или, может, поздними неумелыми усилиями пытался вправить застарелый душевный вывих? А, может, намеревался примириться с миром, к которому не сумел приладить свою гуманитарную ипостась?
Ни первое, ни второе, ни третье. Все, что автор хотел – это высадить в оранжерее своей фантазии семена, которые, без сомнения, таятся в каждой человеческой судьбе, и, ухаживая за ними по мере сил и способностей, наблюдать, как прорастает, крепнет и распускается бесплотное, умозрительное древо страстей и событий (то самое, из которого иногда добывают художественную целлюлозу) с тем, чтобы под его скромной сенью предложить блюдо, приготовленное из его горьковатых и жестковатых плодов. Возможно, стремясь сделать блюдо аппетитным, автор перемудрил со специями, а потому заранее просит уважаемых читателей быть снисходительными и милосердными к его ботаническим и кулинарным стараниям.
Часть I
Бледнеть Онегин начинает:
Ей иль не видно, иль не жаль;
Онегин сохнет – и едва ль
Уж не чахоткою страдает…
А.С.Пушкин
Алла Сергеевна Клименко, ухоженная блондинка за сорок, строго одетая и скромно украшенная, сидит в парчовом полумраке бельэтажа, уронив на колени руки и комкая все еще тонкими пальчиками платочек. Огромный плюшевый зал, отделанный серебром и спаржей и от этого похожий на молчаливо-многоглазое, лунно-болотное владение водяного, распирают ноющие, щемящие звуки.
«Ах, и зачем я только сюда пришла! – думает она. – Зачем снова устроила себе эту пытку!..»
Можно представить себе удивление счастливчика, допущенного Аллой Сергеевной к ее мыслям и обнаружившего, что пыткой она считает оперу «Евгений Онегин», а пыточной – Большой театр, куда впервые наведалась после более чем двухлетнего перерыва!
На сцене Онегин, застрелив Ленского, довел расценки на сатисфакцию слегка задетой чести до смертельного абсурда, а свою судьбу – до рубежа необратимых последствий. Псевдоблагородные одежды его резонов, подбитые кровавой подкладкой самолюбия, гляделись модно и современно, если бы не его публичное баритоновое раскаяние, никоим образом нынешним нравам не подходящее. Впрочем, к этому моменту Алла Сергеевна, уже плотно и основательно влезшая в шкуру Татьяны Лариной, была и без того достаточно взволнована, чтобы переживать из-за эпизода, который всегда считала мрачным и надуманным. И если допущенный к ее мыслям затеял бы с ней по этому поводу спор, то она, образованная и неглупая женщина, спорить бы с ним не стала, а привела бы в свою пользу один-единственный довод, а именно: Сашка Силаев никогда бы так не поступил. Вполне возможно, что в подтверждение она ознакомила бы осчастливленное ею лицо с кратким содержанием своего прошлого, иллюстрировав его веером фотографий, брошенных сыщиком-памятью на стол самоистязания. Памятуя, однако, что никому не дано знать чужие мысли и что литераторы, утверждающие обратное, беззастенчиво и безнаказанно выдают за них свои, вот вам правдивая насколько возможно история Аллы Сергеевны, рассказанная ее милым неспокойным лицом с затуманенным глаукомой лет взором.
1
С Сашкой Силаевым они росли в одном дворе, и Алла Сергеевна была на три года его младше. Далекий сибирский городок, окутанный заповедной дымкой забвения и пересыпанный нафталином диковато-порывистых нравов, взлелеял их детство, отрочество и юность.
В наследство от детской кожи с ее нежными фибрами и любопытными пòрами ей досталась память о необычайно снежных зимних холодах и не уступающей им норовом сухой летней жаре. Будто маятник, на котором они жили, раскачивался от Северного полюса до пустыни Кара-Кум и обратно. Запомнились валенки, вязаные рукавицы, скрипучий снег, ворожба высокой круглолицей луны, сугробы, алмазная пыль, из которой весеннее солнце выплавляло бриллианты льда. На другом краю – неподвижные, пыльные, редкие тополя, клочки грубой жилистой растительности, проплешины потрескавшейся земли, заросшие берега ленивой реки, иссиня-черное затмение грозового неба. Между двумя крайностями – непролазная демисезонная грязь.
Тут же подробности провинциального быта, скрепляющие питательную почву ее памяти подобно трудолюбивой сочной белизне корней. Например, разноцветные, выставленные на всеобщее обозрение занавеси сохнущего белья – визитные карточки зажиточности, благонадежности и чистоплотности. Каждая хозяйка знала, кто из соседок нынче распустил паруса, и к обновкам относилась, как к вызову. Невозможно забыть тот летучий аромат, которым зимний ветер снабжал замерзшие до деревянного состояния, до смертельного посинения полотна, и который волнами расходился по комнате, соблазняя и тревожа детское обоняние неизведанной сказочной далью!
Зимой засыпанный метелями город засыпал под толстым слоем одеял, одно за другим помеченных мелкой копотью печных труб, питавшихся углем, за которым с одиннадцати лет надо было ходить в сарай. Рассеченный, словно сливочный торт, сугроб