Морок. Екатерина Константиновна Гликен
лтого плаща волочился следом за ним по болотным кочкам, поблескивая золотыми узорами и ныряя в хлюпающие лужицы грязной жижи. Вчера в маленькой деревеньке он имел постыдный опыт езды верхом в чем мать родила. Без седла и без штанов. Как был гарцевал.
Понесло черта вспоминать молодецкую удаль. В крайнем доме сверкнули два черных раскосых глаза в окне, и старого дурака понесло.
«Ничего, до своих дойдёшь, расскажешь, мол о-го-го ещё дед-то», – заискивающе сказал ему на дорогу трактирщик, чтоб его язва взяла.
– Черт бы побрал эту мокрую стервь, – набожно крестясь, стонал Казимир. – Ты, щенок, считай, что тебе очень повезло, что ты сдохнешь раньше, чем узнаешь, что такое баба.
Иннокентий, к которому обращался Казимир, плелся сзади, догоняя всем своим долговязым телом кобылий зад, вытянув шею, на которую была накинута грубая петля конопляной веревки. Он был молод и дерзок. Даже сейчас, будучи захваченным в плен, превозмогая боль стоптанных до крови ног в кожаных скользких сапогах, благодаря которым он не раз уже падал и ехал на пузе за казимировой лошадью, и даже сейчас он воинственно хмурил брови и метал из-под них злобные кинжалы гнева в старика.
Во всяком случае, ему казалось, что злобные.
Ни один из них не долетел до старого Казимира. Он, хоть и бил врагов нещадно везде и всегда, но к мальцу привязался. Пухлые губы, почти девичьи, светлые вьющиеся волосы до плеч, большие глаза… Казимиру все представлялось, что с этакими-то данными, вьюнош должен портить деревенских девок, а не воевать.
Казимир усмехнулся в усы:
– Ишь, какой грозный, зыркает, как котенок тот давеча, ух боюсь, проткнешь бровями-то, эка насупил, того и гляди забодаешь.
И Казимир засмеялся своей веселой шутке хриплым каркающим смехом старой вороны.
Иннокентий страдал. Более, чем физическая, эта, эмоциональная боль, это унижение, эта жалость старого Казимира пробирала его до печенок. Старый ряженый петух в желтой накидке, ковыляющий еле-еле, как он подло, как предательски схватил его.
Иннокентий был одним из немногих в деревне, кто был принят в ряды защитников и прошел весь курс обучения. Матушка днями и ночами напролет, не жалея старых глаз своих, вышивала рушники и подолы платьев, чтобы накопить деньжат на кузнеца. На доспехи собрать денег семье было невозможно. Но меч! Настоящий стальной меч, тяжелый, двуручный, хоть и с самым простеньким эфесом, у Иннокентия появился. Матушка плакала, когда увидала его одетого по всей форме, поднявшего к небу острие оружия. Соседские тетушки кудахтали и умилялись. Лея, опустив голову, глядела исподлобья, и в глазах ее читались и гордость за него, и страх, что важный такой теперь молодец не позарится на нее, и злость, что рвется он куда-то вместо того, чтоб помогать ей сматывать нити шерсти с веретена.
С детства он жаждал боя. Настоящего, честного поединка с врагом, глаза в глаза. Он представлял себе, как умрет от руки более опытного противника. И как воин, превосходящий его в силе и опыте, повергнувший однажды его, склонит голову в дань уважения молодому Иннокентию, который так храбро и мужественно сражался.
Порой, представляя это, Иннокентий мог так расчувствоваться, что из глаз его сами по себе текли слезы, слезы жалости к себе, такому юному и отважному и так рано ушедшему. У него было несколько фраз на случай, если он успеет перед смертью что-то передать родным и близким. Все они не были достаточно хороши, но все же, окажись он в смертельно опасной опасности, ему было бы что сказать этому миру на прощание. Одна из фраз была удивительно прекрасна, она была ритмична и музыкальна, ее он с удовольствием бы завещал встречному барду, чтобы тому было легче сложить песню о славных боях.
Как мерзко, как подло поймала его эта ряженая старая ворона, падкая на все блестящее, звенящая серьгой в ухе, бряцающая перстнями, вся утыканная золотыми пряжками. Не воин, а торговец. Грязный подлый выжига, вечно воняющий луком и водкой, как вор подкрался сзади и набросил на него мешок. И всё. Всё! Никакого благородства. Эта старая сволочь, если была бы в нем хоть капля чести стал бы драться с ним, один на один! Вместо этого он накинул мешок, сзади, втихую.
Иннокентий презирал Казимира, презирал несправедливый мир, презирал болотные кочки, о которые спотыкался, плетясь на веревке за лошадью, не в силах больше укорять самого себя за собственную оплошность, по которой оказался в плену.
Тем временем они вышли на распадок, Казимир остановился. Кобыла его, зная все повадки хозяина стала, как вкопанная, тут же. На болотах было тихо: ни птиц не слыхать, ни жужжания комаров.
– Здесь и заночуем, – сказал Казимир, с кряхтением старой курицы сгибая колени и плюхаясь набок для ночлега.
Есть было нечего. Никакого зверья на болотах и в помине не было.
Казимир отвернулся и тут же захрапел. А Иннокентий долго еще ворочался, руки затекли в петле, шея ныла, а главное, мысли роились в его голове в превеликом множестве. То он представлял, как оплакивает его матушка, то строил план побега, то пытался разгадать, зачем старый черт волочет его за собой по болоту.
Иногда на память ему приходили стародавние рассказы