Что есть Россия? Дневники писателя. Федор Достоевский
ребуют санкции «со стороны». Русскому человеку стеснительно заявить то, что произнес армянский поклонник нашего классика, и Розанов неспроста прикрывается «инородцем», чью мысль он, конечно же, полностью разделяет (а может, и «досочиняет»). Так или иначе, но мысль эта прекрасно выражена, глубока и верна.
Действительно, такие тексты, как упомянутый фрагмент из «Бесов», слово князя Мышкина о «русском Христе», монолог Версилова о «русских европейцах» из «Подростка» или же, наконец, Пушкинская речь самого Федора Михайловича, принадлежат к числу священных текстов отечественной словесности, наряду, скажем, с гоголевской «птицей-тройкой», тютчевскими «бедными селеньями» и целым ворохом сцен и авторских отступлений в «Войне и мире».
Слово «священные» я употребляю, конечно же, метафорически, так же как и розановский армянин. В жизни любого народа есть события, лица, книги, которые с годами приобретают статус чего-то бесспорно авторитетного, не подлежащего сомнению. Ученые в таких случаях предпочитают говорить о «национальной мифологии», возможно, это более точно, но широкому читателю, не знакомому с трудами А.Ф. Лосева, К.Г. Юнга или К. Хюбнера, пришлось бы слишком долго объяснять, что современная гуманитарная наука не вкладывает в понятие «миф» негативного смысла, а, напротив обозначает им особую форму знания, равноправную научной, но отличающуюся от последней выходом за пределы рационализма. Иными словами, в основе мифа – вера, а не рассудок, но ведь не одним рассудком жив человек! А там, где вера, там и святыни, они существуют даже у нигилистов. Так что проще (и правильнее), по-моему, вести речь не о «мифологическом», а о священном в широком (нецерковном) смысле слова (покойный академик А.М. Панченко в этой связи интересно писал о феномене светской святости в отечественной культуре последних двух столетий). Впрочем, думаю, никакой служитель церкви не осудит строку из знаменитой песни: «Идет война народная, священная война».
Сделав эти оговорки, нужно согласиться с тем, что главные сочинения Федора Михайловича Достоевского – не просто великая литература и яркая публицистика, они – наше национальное священное писание, а их автор – наш национальный пророк. Не в том смысле, что он создатель какой-то новой религии (хотя так думали Рильке и Шпенглер), и не в том, что все его предсказания сбылись (сбылось только то, чего он больше всего боялся, а надежды и упования пошли прахом), а в том, что он с наибольшей полнотой и ясностью выразил в своих творениях сущность русского самосознания. В чем же эта сущность состоит?
Ответ прост и сложен одновременно: в христианстве. Опять-таки, дело не в том, какой процент русских людей в ту или иную эпоху ходил в храмы и держал посты, а в том, что психология подавляющего большинства из них была и остается новозаветной, а жизненным идеалом (сознательным или бессознательным, неважно) являлся и является Христос. Разве весь наш быт с его походной неустроенностью, почти ирреальной зыбкостью, фантастическим свойством «линять в два дня» не свидетельствует о том, что мы града земного не имеем, а взыскуем града нездешнего? Даже атеисты, «по определению» обязанные отрицать все нематериальное, говорят «о душе» и «по душам» не меньше, чем «церковники», а презрения к стяжательству у них порой гораздо больше. Русская песня уносит в небо почти так же высоко, как и молитва. О «природном» христианстве России еще раньше Достоевского писал Тютчев, гениально схвативший образ русского Христа – страдающего, униженного, «голгофского» (Федор Михайлович, продолжая Федора Ивановича, напишет позднее, что одна из наиболее характерных черт русской «психеи» – неизбывная потребность в очистительном страдании, то есть, в сущности, желание сораспяться со Христом), и это никакая не метафизика, это факты. Достаточно вспомнить, кого наши предки канонизировали в первую очередь – кротких страстотерпцев, добровольно отдавших себя на заклание, князей Бориса и Глеба, – чтобы сразу согласиться с поэтом. И не просто же так в христианском мире нашлась одна-единственная страна, где 9/10 ее жителей определяли свое социальное положение религиозно: «мы – кре(хри)стья(иа)не»…
Другая коренная особенность «русской идеи» (непосредственно вытекающая из предыдущей), по Достоевскому, – всечеловечность, всеотзывчивость, способность понимать чужое как свое, отсутствие национального эгоизма. Об этом многие писали гораздо раньше автора «Братьев Карамазовых», в частности здесь сходились вроде бы классические антиподы Чаадаев и Константин Аксаков, но именно он довел заветную интуицию нашей философии до последнего чекана, недаром его Пушкинская речь была воспринята современниками как откровение. И несмотря на сокрушительную, не оставляющую камня на камне от ее основных положений критику этой речи Константином Леонтьевым, она продолжает таковым откровением оставаться. Леонтьев обвинял Достоевского в утопизме, но на самом деле утопией оказалась его собственная мечта о России как об отдельном, замкнутом в себе «культурно-исторического типе», который якобы должен создать новую, ни на что не похожую, сверхоригинальную культуру. Само по себе, выдвинутое Н.Я. Данилевским и продолженное Леонтьевым (а затем и Шпенглером, Тойнби, Хантингтоном…) понимание мировой истории как истории ряда самобытных, независимых друг от друга цивилизаций бесспорно, но… к России оно неприменимо, ибо