По следам кисти. Елена Черникова
чтоб узнать, о чем думаю. Поролоновые в красном жаккарде твердые подушки квадратные, взятые у родительского дивана, – три стены кабинета. Столешница – крыша. Лицом к открытой четвертой стене сидел на полу подстольный писатель трех лет от роду, счастлив уединением. В читальнях Российской государственной библиотеки ножки стульев обуты в суконные тапочки. Блаженство многолюдной тишины зала № 3 напоминает мне первый мой кабинет. В библиотеке я пишу спокойно, как под столом. Штиль и старый добрый физический вакуум.
В дежурное меню ребенка входили сказки откровенного содержания «Спящая красавица», «Красная Шапочка» и «Золушка». Схрумкаешь порцию сонных принцесс, опасных девчонок с пирожком и бездарно спесивых сестриц – приходится переписывать мировую эротическую прозу. Полюбила я мужчину как дар свыше. Принцы с их конями не котировались ввиду заведомой просватанности; я любила земных, с четвертого этажа. Свежая, первоначальная любовь к соседу Мише прохватывала насквозь от затылка до пят, от суставов до Луны. Карандаш, тетрадь, любовь – и звенит космос у тебя весь под столом, и сгущается солнечная пыль, обтягивая растущие органы писателя золотыми фасциями. Кожа ребенка тонкая, дырявится, аз и веди вытекают через проколы сути, пока на коленях сидишь под столом в молитвенном восторге, выгодно влюбившись в очкарика Вовочку из средней группы: есть о чем жить дома – забраться под полированный стол, обнести каморку диванным поролоном в жаккарде и перелицовывать Вовочку до Мишеньки; полюбила – и дрожат в корпускулярно-волновом полете семь тел человека, и душа становится телом, а тело душой. Красота мира в красоте письма. Малолетка Изида подстольная.
Дом рос ввиду любви, получая первый смысл, и до второго было далеко. А за поролоновыми стенами шипели страсти, бились об пол зеркала. Их страшный звон стискивал мое сердце страхом. Их, борцов, пораженных оттепелью, не обнять было, не унять. Бросалась я между ними, выбежав из-под стола, призывала не ссориться. Но замужние девушки поющего в платьях поколения не ведали, что делать с мужчиной по замирании струны. Родители мои остались молодыми, не совладав со взрослой любовью.
Второй рабочий подстол писателя ждал меня в доме моих опекунов по сиротству. Дедушка из эссе «Харон Советского Союза» есть мой кровный дедушка: отец покойной матери. События воссозданы без типизации, летопис- но: я не пользуюсь фантазией и не помню, есть ли она у меня. Повар я. Свободный человек с чудо-рыбой. Уха из стерляди с шампанским по-царски начинается с курицу целиком отварить. В рецептах смущенно молчат о поваре. А закадровый гигант свободен от цензуры. О чем он думает, залихватски намывая бока метровой стерляди, о чем грезит, пока режет и сушит небеленым полотенцем ее бесценные куски, пока в сусальный куриный бульон запрыгивает ватага свежевыловленных ершей? Повар чует сердцем: иерархия, Гермес, иерархия: позолоченную курицу выловили, снесли в людскую. Процедили бульон, Трисмегист. Ершей – котам, и чешуйчатая партитура солнечных всплесков на ладонях композитора. Россини плакал над печеной уткой, упавшей в реку: гениальный textus утонул.
Опыт, уходящий под воду. Эссе родилось на Древнем Востоке – китайский художник провел словом «по следам кисти».
Мы с Плутархом знаем: любая честная биография – роман, в котором абсолютно врут все до единого. У нас было время подумать; мы сделали выводы; у меня прошло полвека с первого подстолья; река моя вылетела на всех парах в бирюзовое море, полное прозрачных акул, и писатель разохотился: мастерство, нас не догонишь, летопись легла на холст эвфонической прозой, моя стерляжья царская проварилась в очищенном кураже бытия – тут и пришел год 2020. И все. Мировая война 2020[2] вернула опыту невесомость. Забудем, Плутарх. История не учитель, а теперь и некого, и незачем: алхимики-таки выродили гомункулуса. Белковый textus летит в пучину. Шар золотистого бульона, осветленного черной зернистой, сошел с оси земной вместе с тремястами граммами прокипяченного шампанского навсегда. Шелковая кисть выпала из пальцев, и все мы – единый больной Монтень, пишущий последние строки каких-то еще опытов; история is restarted. Пока локдаун утюжил Землю, я написала роман о пандОмии – вседомаш- ности – на документах московского правительства по цифровизации.
Дом как фантомный орел летал за мной с первого подстолья, рвал печень вечно влюбленного Прометея, коим я себя мнила – всегда – ввиду любви к людям; дом не вытаскивал когтей. На заборе напиши мне слово дом – и я заплачу. Сейчас написала на бумаге – и хлынули слезы. Непоправимая форма любви.
ПандОмия – это мой неологизм, навеянный боевыми действиями года 2020: древнегреческий бог пастушества Πάν прорвался в посюсторонность и выпасает дом за домом. Античность вернулась, стуча копытами курчавого Пана. Свирель преобразилась в монитор и навела на стадо панику.
Дом принял и паникеров, и храбрых, и храбрых паникеров – всех построил под свое копыто Πάν, Пан из Аркадии, рая земного. Дикость – для справки – пребывание в естественной среде. Пандемия иронична: дом – естественная среда обитания современного дикаря – горожанина. Сказали сиди дома – Пан застучал и рогами. Пан – все. Пан – все-все-все: παν, παν, παν. Посвистывает лесная тварь бородатенькая из чащи древнегреческого
2
Здесь и далее автор намеренно избегает унификаций, связанных со словом «год» и его производными, избегает обозначений и сокращений, связанных так или иначе с датами