«С Богом, верой и штыком!» Отечественная война 1812 года в мемуарах, документах и художественных произведениях. Сборник
ускользала от него.
– Ты повторяешь о нем басни наемных немецких памфлетистов, – сказал он, замедлясь на бульварной дорожке, залитой полным месяцем. – Наполеон… Да ты знаешь ли?… Пройдут века, тысячелетия – его слава не умрет. Это олицетворение чести, правды и добра. Его сердце – сердце ребенка. Виноват ли он, что его толкают на битвы, в ад сражений? Он поклонник тишины, сумерек, таких же лунных ночей, как вот эта; любит поэмы Оссиана, меланхолическую музыку Паэзиелло, с ее медлительными, сладкими, таинственными звуками. Знаешь ли – и я не раз тебе это говорил, – он в школе еще забивался в углы, читал тайком рыцарские романы, плакал над «Матильдой» Крестовых походов и мечтал о даровании миру вечного покоя и тишины.
– Так что же твой кумир мечется с тех пор, как он у власти? – спросил Тропинин. – Обещал французам счастье за Альпами, новую какую-то веру и чуть не земной рай на пути к пирамидам, потом в Вене и в Берлине – и всего ему мало; он, как жадный слепой безумец, все стремится вперед и вперед… Нет, я с тобой не согласен.
– Ты хочешь знать, почему Наполеон не успокоился и все еще полон такой лихорадочной деятельности? – спросил, опять останавливаясь, Перовский. – Неужели не понимаешь?
– Объясни.
– Потому, что это – избранник Провидения, а не простой смертный.
Тропинин пожал плечами.
– Пустая отговорка, – сказал он, – громкая газетная фраза, не более! Этим можно объяснить и извинить всякое насилие и неправду.
– Нет, ты послушай! – вскрикнул, опять напирая на друга, Базиль. – Надо быть на его месте, чтобы все это понять. Дав постоянный покой и порядок такому подвижному и пылкому народу, как французы, он отнял бы у страны всякую энергию, огонь предприятий, великих замыслов. У царей и королей – тысячелетнее прошлое, блеск родовых воспоминаний и заслуг; его же начало, его династия – он сам.
– Спасибо за такое оправдание зверских насилий новейшего Аттилы, – возразил Тропинин. – Я же тебе вот что скажу: восхваляй его как хочешь, а если он дерзнет явиться в Россию, тут, братец, твою философию оставят, а вздуют его, как всякого простого разбойника и грабителя, вроде хоть бы Тушинского вора и других самозванцев.
– Полно так выражаться… Воевал он с нами и прежде, и вором его не звали… В Россию он к нам не явится, повторяю тебе: незачем! – ответил, тише и тише идя по бульвару, Перовский. – Он воевать с нами не будет.
– Ну, твоими бы устами мед пить! Посмотрим, – заключил Тропинин. – А если явится, я первый, предупреждаю тебя, возьму жалкую рогатину и вслед за другими пойду на этого «архистратига вождей и королей». И мы его поколотим, предсказываю тебе, потому что, в конце концов, Наполеон все-таки – один человек, одно лицо, а Россия целый народ…
Ф. Ростопчин
Мысли вслух на Красном крыльце[2]
Господи помилуй! Да будет ли этому конец? Долго ли нам быть обезьянами? Не пора ли опомниться, приняться за ум, сотворить молитву и, плюнув, сказать французу:
2
Французское влияние в России еще в XVIII в. вызывало недовольство защитников старины и осмеивалось в литературе. Сближение с Францией в начале царствования Александра I, а в частности Тильзитское соглашение, вызывало в этих кругах особенный ропот. Одним из выразителей этого недовольства явился граф Ростопчин, назначенный перед самой войной 1812 г. московским генерал-губернатором. Его перу принадлежит получивший громкую известность памфлет «Мысли вслух на Красном крыльце» (1807), написанный в форме монолога приверженца традиционных национальных ценностей, старого дворянина, ефремовского помещика Силы Андреевича Богатырева. В нем высмеивается увлеченность русского дворянства всем французским – от женских мод до политических взглядов и прославляются исконные русские доблести.