Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах. Опыт чтения. Ирина Паперно
и потока мемуарно-автобиографических произведений и личных документов о советском опыте, хотя они и были написаны в разное время, кажется характерным фактом 1990‐х годов. «Девяностые годы» уже стали предметом остраненного изучения, и поток таких публикаций сейчас видится как составляющая этого периода.
Настоящая книга предлагает опыт чтения корпуса мемуаров и дневников о советской эпохе, опубликованных в 1990‐е годы1. В соответствии с задачей, основное внимание уделяется именно текстам, их чтению и пониманию.
В течение 1980–2000‐х годов в научном и публицистическом обиходе сложился набор категорий для исследования реакций человека и общества на исторические катастрофы прошлого, под общей рубрикой «память»: «коллективная память» (la mémoire collective), «культурная память» (das kulturelles Gedächtnis), «мемориальная культура» (der Erinnerungskultur), «травма» (trauma)2, «память и траур» (memory and mourning), «освоение прошлого» (Vergangenheitsbewältigung), etc. и, наконец, «постпамять» (postmemory). На их основе сформировались целые научные направления: memory studies, trauma studies. Разработанный в западной научной литературе, в основном на материале Холокоста, этот дискурс был задействован и в недавних исследованиях памяти о советском прошлом (во многих случаях – вполне успешно). При всей их полезности, от употребления установившихся понятий я старалась по мере возможности воздержаться (отнюдь не потому, что считаю их неприменимыми к советскому материалу)3. Как любой готовый набор инструментов и идиом, они несут в себе и интерпретативные презумпции (такие, как пафос освоения коллективного прошлого или идея о невозможности репрезентации травматического опыта), и сигналы принадлежности к определенному направлению или подходу, и политические коннотации. В мои цели не входили ни участие в теоретизации памяти или травмы, ни критика мемориальной культуры, ни исследование «советской субъективности» (о чем тоже немало писали в последнее время). Методологическая установка этой книги, обращенной к более широкой читательской аудитории, чем круг коллег (историков культуры), – это внимание к тексту и к смыслу, осознанному и неосознанному, а также к герменевтическим принципам понимания и толкования.
В части 1 предлагаются обзор текстов и кое-какие обобщения обо всем корпусе (о жанровых и нарративных стратегиях, способах осмысления и модусах переживания опыта, культурных функциях, которые эти тексты выполняют для авторов и для читателей). Часть 2 целиком посвящена медленному чтению «Записок об Анне Ахматовой» Л. К. Чуковской, часть 3 – чтению записок Е. Г. Киселевой, опубликованных как пример «наивного письма». В части 4 предлагается толкование снов, которые в значительном количестве включены авторами в их дневники, записные книжки и мемуары.
Оговорюсь, что, хотя эта книга в первую очередь об автобиографических документах советского опыта, неизбежно речь пойдет и о самом опыте, о котором стремятся рассказать авторы, – о жизни человека в советском обществе. При всем скептицизме по отношению к человеку как субъекту знания, свойственном гуманитарным дисциплинам эпохи постмодернизма, дневники и мемуары можно использовать и в соответствии с интенциями их авторов. В этом меня вдохновляют слова Ханны Арендт из эссе о понимании тоталитаризма:
Источники говорят, и то, что они показывают, – это самопонимание и самоинтерпретация людей, которые действуют и верят, что они знают, что делают. Если же мы будем отрицать их способность к этому <…> мы лишим их дара речи, даже когда речь осмысленна4.
Именно о самопонимании и самоинтерпретации жизненного опыта советского человека, каким он предстал в дневниках и мемуарах, опубликованных в 1990‐е годы, и идет речь в этой книге.
Очевидно, что в последние десятилетия, в XXI веке, отношение к советскому прошлому в российском обществе изменилось; изменился характер автобиографических и семейных историй и их рецепция. Об этом постараюсь сказать несколько слов в Постскриптуме.
Перевод на русский язык выполнен автором, причем в текст внесены исправления и улучшения.
Публикуя книгу, написанную более десяти лет назад за рубежом и посвященную актуальному материалу российской культуры, автору стоит подумать о том, чем эта книга может показаться сегодняшнему читателю в России несвоевременной и неуместной. Об этом надеюсь услышать от читателей.
ЧАСТЬ 1. МЕМУАРЫ И ДНЕВНИКИ, ОПУБЛИКОВАННЫЕ В КОНЦЕ СОВЕТСКОЙ ЭПОХИ
В конце 1980‐х годов в российской печати появился целый поток мемуарных и автобиографических текстов о ХХ веке, или советской эпохе, написанных в разные годы. Первоначальный импульс возник с политикой перестройки и гласности, включавшей программу разоблачения преступлений советского прошлого, прежде всего – репрессий сталинской эпохи. Уже с середины 1990‐х годов огласка исторического прошлого стала терять поддержку государства и общества, но истории отдельных людей оставались заметным явлением в российской культуре вплоть до конца века. К началу 2000‐х годов поток таких человеческих документов стал
1
Я активно использовала около ста текстов, принадлежащих более чем восьмидесяти авторам; общий объем прочитанных при работе над этой книгой текстов составляет около двухсот.
2
Оговорюсь, что речь идет не о клиническом термине «травма», с его сложной генеалогией (без него никак нельзя обойтись), а о специфической «теории травмы» (trauma theory), то есть о представлениях о травме в ее связи с кризисом репрезентации (crisis of representation), сложившихся в гуманитарном знании постмодернистского направления (в трудах Кэти Карут, Шошаны Фелман, Доминика Ла Капра и других). Эти представления подверглись критике (оставшейся незамеченной многими) в книге историка науки Рут Лейс:
3
Критику моего подхода (на основании ранней статьи) можно найти в:
4