Девушка из JFK. Алекс Тарн
а исполнилась шестнадцать, и наверняка оставила бы в роддоме, если бы не ее сестра Мали, своей волей забравшая меня домой – вернее, в то место, которое условно считалось домом. Когда пришло время регистрировать ребенка, не чуждая юмора мамаша назвала меня Батшевой – по той неординарной причине, что понятия не имела, кто из семи – а то и семидесяти семи – возможных кандидатов мог бы претендовать на роль моего отца.
На этом она сочла долг материнства исполненным и бесследно смылась из дома, захватив при этом весь недельный навар, который Йоси, старший из ее братьев, едва успевший стать моим дядей, заработал, продавая героин на углу улицы Зрубавель. Мерзавка не могла не знать, чем это грозит: сумма была значительной, и Йосины боссы слышать не желали о задержке. Тем не менее мой дядя не терял оптимизма и верил, что, учитывая годы безупречной службы, ему удастся договориться.
Однажды вечером ему позвонили и сказали спуститься во двор. На всякий случай Йоси прихватил с собой двух других братьев. Назад они вернулись без него и на вопрос бабушки ответили, что соглашение о рассрочке достигнуто: им вдвоем предстоит отработать задолженность в течение трех месяцев.
– Почему вдвоем? – удивилась бабушка. – Где Йоси?
Йоси к тому времени уже перестал булькать перерезанным горлом в нескольких метрах от нашего подъезда. Полиция так и не нашла его убийц, хотя их имена знали здесь даже кошки: в квартале Джесси Каган не говорят с ментами. Эту печальную историю я слышала много раз еще до того, как могла понять значение составляющих ее слов: ведь сорвать вполне оправданный гнев можно было только на мне – невинной, но единственной представительнице родившей меня подлой шалавы. Сказать, что я росла нелюбимым ребенком, значит не сказать ничего. Бабушка терпеть меня не могла, а дяди упоминали исключительно в третьем лице, словом «эта»: «А где эта?.. Надо бы эту куда-нибудь пристроить… Эта все больше становится похожей на свою сучку-мамашу…» – и так далее.
Более-менее человеческое отношение я видела лишь от тети Мали – той самой, которая нипочем не хотела оставлять меня в роддоме. Понятно, что она желала мне добра. И все же не исключено, что моя судьба сложилась бы куда лучше и спокойней, если бы я еще младенцем досталась какой-нибудь бездетной интеллигентной паре из богатых районов Тель-Авива… Но сейчас-то чего уж плакать по убежавшему молоку… Забавно, что в моем случае это расхожее выражение можно понимать буквально, ведь мое материнское молоко действительно сбежало вместе с мамашей. Так что давайте остановимся на том, что все, что ни случается, – к лучшему. Вершитель судеб – или тот, кто изображает такого – знает, что делает. Положимся на него.
К сожалению, Мали не могла заменить мне мать: ей нужно было думать о собственном будущем, в ближнюю картину которого совсем не вписывался маленький ребенок – даже свой, не говоря уже о сестринском. Из квартала Джесси Каган не так-то легко выбраться подобру-поздорову. Мали выбралась – через армейскую карьеру, оставив меня на попечение скорбящей бабушки и двух дядьев, отрабатывающих долги убитого брата на углах улицы Зрубавель.
Видит Бог, я изо всех сил старалась быть незаметной и не докучать никому, но это плохо получалось. Маленькие дети имеют досадное обыкновение постоянно вырастать из одежды; их надо кормить, причесывать, завязывать шнурки, отправлять в школу, забирать с улицы в неурочное время. По-видимому, я выглядела настолько заброшенной, что на это обратили внимание даже социальные службы квартала, привычные к вопиющему уровню здешнего запустения. Когда они заявились в нашу квартиру, Мали там не было: она училась на офицерских курсах и почти не отлучалась с армейской базы. В ее отсутствие вопрос о моей судьбе решился моментально.
– Забирайте! – сказала бабушка.
– Наконец-то! – сказали дядья.
В восемь лет меня передали бездетной пожилой паре из поселка невдалеке от Ашдода. Они жили в большом двухэтажном коттедже с подвалом, гаражом и ухоженной лужайкой, по краям которой стояли служебные сарайчики и домик-пряник для барбекю. Мой приемный отец владел на рынке фалафельным киоском, и поэтому от него вечно пахло горелым маслом. Сначала меня подташнивало, но потом я перестала чувствовать этот запах – как выяснилось, на время. Вообще же Цвика – так его звали – казался добрым толстяком, улыбчивым, одышливым и сильно потеющим, как и положено толстякам.
Его жена Жаннет, сухопарая тетка с поджатыми от рождения губами, была помешана на чистоте и порядке. Ей повсюду чудились тараканы – как видно, с прежних времен, когда мои приемные родители еще не накопили на дом и жили в хибаре за киоском. Когда сейчас при мне говорят что-нибудь типа: «У каждого свои тараканы», я непременно вспоминаю ее, с баллончиком ядовитого аэрозоля в руке скользящую по периметру комнат в поиске воображаемых членистоногих врагов. Даже сидя перед телевизором, она постоянно зыркала в сторону плинтуса и время от времени вскакивала с криком:
– Смотри, смотри!
– Оставь, Джаннет, – благодушно откликался Цвика.
Он звал ее именно так, с добавлением твердого «д» в начале. Наверно, в устах какого-нибудь Дюма это звучало бы на аристократический манер: д’Жаннет, подруга д’Артаньяна,