Острие бритвы. Тогда и теперь. Уильям Сомерсет Моэм
не то научный, не то философский, которого никто не читал и который он был вынужден издавать на свои средства. Таких никчемных фолиантов он написал четыре или пять. У него был сын, тот мечтал служить в армии, но на учение в Сандхерсте не было денег, он пошел рядовым. И был убит на войне. Была у него и дочь, очень хорошенькая, я слегка за ней ухаживал. Та пошла на сцену, но таланта у нее не оказалось, и она колесила по провинции в составе второразрядных трупп, на крошечных ролях и за грошовое жалованье. Мать ее из года в год гнула спину на тяжелой, нескончаемой домашней работе, здоровье ее сдало, и девушке пришлось вернуться домой и взвалить на себя ту же отупляющую работу, на которую у матери уже не было сил. Исковерканные, впустую прожитые жизни, и ради чего – неизвестно. Да, сойти с проторенного пути – та же лотерея. Много званых, но мало избранных.
– Мама и дядя Эллиот меня одобряют. А вы?
– Милый друг, какое это для вас имеет значение? Я же для вас посторонний человек.
– Вы для меня объективный наблюдатель, – пояснила она с милой улыбкой. – Мне ваше одобрение важно. Вы ведь тоже считаете, что я поступила правильно?
– Я считаю, что вы поступили правильно для себя, – ответил я, почти уверенный, что она не уловит маленькой разницы между своими словами и моими.
– Тогда почему меня совесть мучает?
– А она мучает?
Все еще улыбаясь, но теперь уже невесело, она кивнула головой.
– Я знаю, это единственный разумный выход. Каждый нормальный человек согласится, что иначе я поступить не могла. С какой практической точки зрения ни взглянуть – с точки зрения житейской мудрости, или приличий, или принятых понятий о том, что хорошо и что плохо, – я сделала то, что должна была сделать. И все-таки в глубине души меня что-то гложет, все кажется, что, будь я лучше, добрее, благороднее, я вышла бы за Ларри и разделила его жизнь. Если б только я достаточно его любила, мне все было бы нипочем.
– Можно сказать и наоборот: если бы он достаточно вас любил, он исполнил бы вашу волю.
– Я и так пробовала думать. Но это не помогает… Наверно, самопожертвование больше свойственно женщинам, чем мужчинам. – Она усмехнулась. – Ну, знаете, Руфь, и поля моавитские, и все такое.
– Так рискните.
До сих пор мы говорили в легком тоне, словно речь шла об общих знакомых, чьи дела мы не принимаем особенно близко к сердцу, и, даже передавая мне свой разговор с Ларри, Изабелла сдобрила свой рассказ живым, веселым юмором, словно не хотела, чтобы я отнесся к нему слишком серьезно. Но теперь она побледнела.
– Я боюсь.
Мы помолчали. По спине у меня пробежал холодок, как всегда бывает, когда я оказываюсь перед глубоким, подлинным человеческим чувством. Для меня в этом есть что-то грозное, пугающее.
– Вы очень его любите? – спросил я наконец.
– Не знаю. Он меня бесит. Выводит из себя. А тоскую я о нем ужасно.
И опять мы умолкли. Я не знал, что сказать. В маленькой кофейне было полутемно от густых кружевных занавесок на окнах. По стенам, оклеенным желтыми «мраморными»