Последний поклон. Виктор Астафьев
вся грудь моя насквозь простудилась, – она все равно не замечала. Тогда я подвигался ближе к сундуку и принимался вертеть огромный железный ключ. Бабушка молча шлепала по моей руке – и все равно меня не замечала… Тогда я начинал поглаживать пальцами синюю мануфактуру – треко. Тут бабушка не выдерживала и, глядя на важных, красивых генералов с бородами и усами, которыми изнутри была оклеена крышка сундука, спрашивала у них:
– Што мне с этим дитем делать? – Генералы не отвечали. Я гладил мануфактуру. Бабушка откидывала мою руку под тем предлогом, что она может оказаться немытой и запачкает треко. – Оно же видит, это дите, – кручусь я как белка в колесе! Оно же знат – сошью я к именинам штаны, будь они кляты! Так нет оно, пятнай его, так и лезет, так и лезет!.. – Бабушка хватала меня за ухо и отводила от сундука. Я утыкался лбом в стенку, и такой, должно быть, у меня был несчастный вид, что через какое-то время раздавался звон замка потоньше, помузыкальней, и все во мне замирало от блаженных предчувствий. Mа-аxoньким ключиком бабушка открывала китайскую шкатулку, сделанную из жести, вроде домика без окон. На домике нарисованы всякие нездешние деревья, птицы и румяные китаянки в новых голубых штанах, только не из трека, а из другой какой-то материи, которая мне тоже нравилась, но гораздо меньше, чем моя мануфактура.
Я ждал. И не зря. Дело в том, что в китайской шкатулке хранятся наиценнейшие бабушкины ценности, в том числе и леденцы, которые в магазине назывались монпансье, а у нас попроще – лампасье или лампасейки. Нет ничего в мире слаще и красивее лампасеек! Их у нас на куличи прилепляли, и на сладкие пироги, и просто так сосали эти сладчайшие лампасейки, у кого они, конечно, велись.
У бабушки все есть! И все надежно укрыто. Шиша два найдешь! Снова раздавалась тонкая нежная музыка. Шкатулка закрыта. Может, бабушка раздумала? Я начинал громче шмыгать носом и думал, не подпустить ли голосу. Но тут раздавалось:
– На уж, oкаянная твоя душа! – И в руку мне, давно уже ожидательно опущенную, бабушка совала шершавенькие лампасейки. Рот мой переполнен томительной слюной, но я проглатывал ее и отталкивал бабушкину руку.
– He-e-е…
– А чего же тебе? Ремня?
– Штаны-ы-ы…
Бабушка сокрушенно хлопала себя по бедрам и обращалась уже не к генералам, а к моей спине:
– Эт-то што жа он, кровопивец, слов не понимат? Я ему русским языком толкую – сошью! А он нате-ка! Уросит! А? Возьмешь конфетки или запру?
– Сама ешь!
– Сама? – Бабушка на время теряет дар речи, не находит слов. – Сама? Я т-те дам, сама! Я т-те покажу – сама!
Поворотный момент. Сейчас надо давать голос, иначе попадет, и я вел снизу вверх:
– Э-э-э-э…
– Поори у меня, поори! – взрывалась бабушка, но я перекрывал ее своим рёвом, и она постепенно сдавалась, принималась меня умасливать. – Сошью, скоро сошью! Уж, батюшко, не плачь уж. На вот конфетки-то, помусли. Сла-а-аденькие лампасеечки. Скоро уж, скоро в новых штанах станешь ходить, нарядный, да красивый, да пригожий…
Поговаривая