Шутовской хоровод. Эти опавшие листья. Олдос Хаксли
Понятно.
Она испытала неприятное чувство от мысли, что пресыщенные леди так не разговаривают. Она говорила скорей как молодая женщина, которая считает жизнь чересчур тусклой и повседневной и с удовольствием пошла бы в кино.
– Я очень убежденная, – сказала она, многозначительно играя лепестками магнолии и улыбаясь своей головоломной улыбкой. Необходимо было поддержать репутацию Екатерины Второй.
– Я так сразу и догадался, – с торжествующей наглостью усмехнулся Цельный Человек. – Убеждения превращают нас всех в трусов.
Пресыщенная леди ограничилась презрительной улыбкой.
– Не угодно ли шоколадного торта? – предложила она. Ее сердце билось. Что же дальше, что же дальше?
Наступило долгое молчание. Гамбрил доел свой шоколадный торт, мрачно допил чай и не произнес ни слова. Он вдруг обнаружил, что ему нечего сказать. Его жизнерадостная самоуверенность, казалось, на минуту покинула его. Теперь он был всего лишь Некто Мягкий и Меланхоличный, по глупости вырядившийся Цельным Человеком: овца в бобровой шкуре. Он окопался в своем бесконечном молчании и ждал; ждал, сначала сидя в кресле, а затем, когда это полное бездействие стало нестерпимым, расхаживая по комнате.
Она посмотрела на него, при всей своей невозмутимой выдержке, с некоторым беспокойством. Что это еще он задумал? О чем он размышляет? Когда он так хмурился, у него был вид юного Юпитера, бородатого и массивного (хотя, отметила она, несколько менее массивного, чем когда на нем было пальто), готовящегося метать громы и молнии. Может быть, он размышляет о ней? Видит ее насквозь под маской пресыщенной леди и сердится на то, что его пытались ввести в заблуждение? Или, может быть, ему с ней скучно, может быть, он хочет уйти? Ну что ж, пускай; ей все равно. Или, может быть, он просто такой – юный поэт, быстро переходящий от одного настроения к другому; в общем, это, кажется, самое правдоподобное объяснение, и к тому же самое лестное и романтическое. Она ждала. Оба ждали.
Гамбрил посмотрел на нее и устыдился при виде ее безмятежного спокойствия. Он должен что-нибудь сделать, сказал он себе; он должен восстановить исчезнувшее настроение Цельного Человека. В отчаянии он остановился перед единственной приличной из висевших по стенам картин. Это была гравюра восемнадцатого века, копия рафаэлевского «Преображения»; он всегда считал, что в blanc-et-noir[72] эта вещь гораздо лучше, чем в унылом по краскам оригинале.
– Недурная гравюра, – сказал он. – Очень недурная. – Одно то, что он произнес какие-то слова, доставило ему большое облегчение, вернуло уверенность в себе.
– Да, – сказала она. – Это я купила сама. Я нашла ее в магазине подержанных вещей, недалеко отсюда.
– Фотография, – произнес он с той минутной серьезностью, благодаря которой казалось, что он ко всему относится восторженно, – это и благословение, и проклятие. Воспроизводить картины благодаря ей стало так легко, и это обходится так дешево, что все плохие художники, в прошлом занимавшиеся копированием чужих хороших картин, стали теперь писать свои собственные плохие. – Все это
72
Белое с черным (