Мак и его мытарства. Энрике Вила-Матас
в 1930 году. Я понял гораздо меньше, чем в тот день, когда прочел его впервые, и, может быть, именно поэтому оно понравилось мне больше, чем тогда. Похоже, следует приписать Декарту – его умело подделанному автором голосу, – сто беккетовских строчек о беге дней, об эфемерности и о куриных яйцах. От моего понимания ускользнули куры и их яйца. Но благодаря этому я немало повеселился. Отлично.
Интересно бы знать, почему сегодня, определив себя в разряд простых, неискушенных дебютантов, я дошел до полного изнеможения, пытаясь – и совершенно безуспешно – написать несколько стилистически безупречных абзацев в этом дневнике? Сколько же времени я убил на выполнение этой безумной работы? И сколь же неубедителен довод, что времени у меня в избытке, что я ничем не занят и мой удел – праздность. Дело все в том, что я писал карандашом на листках, вырванных из тетради, потом надел очки и отредактировал текст, потом набрал его на компьютере, потом распечатал и перечитал, и обдумал, и выправил – это был истинный момент писания, – а потом снова набрал текст на компьютере, следа не оставив от написанного вручную, и наконец удовлетворился своими заметками, погребенными в загадочном нутре компьютера.
Сейчас-то я понимаю, что тогда действовал так, словно не знал, что в итоге идеальные абзацы все равно не устоят перед временем, ибо они – суть языка: их разрушает невнимательность наборщика, разница в словоупотреблении, перемены – короче говоря, сама жизнь.
«Но ты ведь начинающий, – раздался тут некий голос, – и боги текста еще способны простить тебе огрехи».
2
Вчера я, человек, который на протяжении всей имеющейся в нем жизни, весело и чудаковато был занят лишь чтением, устремил глаза к столу, к маленькому деревянному прямоугольнику, стоявшему в ответвлении кабинета, и приступил к писанию.
Я начал свои дневниковые экзерсисы без предварительного плана, однако, во всеоружии знания о том, что в литературе начинают не потому, что есть о чем писать, вот человек и пишет, а наоборот, сам процесс писания как таковой позволяет автору выяснить, что он желает высказать. Так я начал вчера, имея в виду, что буду всегда расположен к неспешному постижению этой науки и что когда-нибудь достигну уровня, который позволит мне замахнуться и на более возвышенные цели. Так я начал вчера и так продолжу сегодня, и буду плыть в этом потоке слов ради того, чтобы узнать, куда же они унесут меня.
И вот, когда я, человек скромный до малодушия, сижу за маленьким деревянным изделием, которое Кармен когда-то поручила изготовить мастерам своего ателье – не затем, чтобы я писал, а чтобы и дома мог заниматься своим полудохлым бизнесом – мне вспоминается, что в книгах иные незначительные и вполне незамысловатые персонажи порой переживают иных ярких и видных героев. Думаю про Акакия Акакиевича, персонажа гоголевской «Шинели», мелкого чиновника-переписчика, которому на роду просто и разборчиво написано быть «незначительной личностью». Акакиевич стремительно пересекает пространство этой короткой повести,