Холодный дом. Чарльз Диккенс
раза два-три взад и вперед по комнате, потом взглянул на меня, повеселел и, подойдя ко мне, снова уселся, засунув руки в карманы.
– Вот видите, дорогая, – я же говорил вам, что эта комната – моя Брюзжальня. Так на чем я остановился?
Я напомнила ему о тех улучшениях, которые он здесь сделал, – ведь они совершенно преобразили Холодный дом.
– Да, верно, я говорил о Холодном доме. В Лондоне у нас есть недвижимое имущество, очень похожее теперь на Холодный дом, каким он был в те времена. Когда я говорю, «наше имущество», я подразумеваю имущество, принадлежащее Тяжбе, но мне следовало бы сказать, что оно принадлежит Судебным пошлинам, так как Судебные пошлины – это единственная в мире сила, способная извлечь из него хоть какую-нибудь пользу, а людям оно только оскорбляет зрение и ранит сердце. Это улица гибнущих слепых домов, глаза которых выбиты камнями, – улица, где окна – без единого стекла, без единой оконной рамы, а голые ободранные ставни срываются с петель и падают, разлетаясь на части; где железные перила изъедены пятнами ржавчины, а дымовые трубы провалились внутрь; где зеленая плесень покрыла камни каждого порога (а каждый порог может стать Порогом смерти), – улица, где рушатся даже подпорки, которые поддерживают эти развалины. Холодный дом не судился в Канцлерском суде, зато хозяин его судился, и дом был отмечен той же печатью. Вот какие они, эти оттиски Большой печати; а ведь они испещряют всю Англию, дорогая моя; их узнают даже дети!
– Как он теперь изменился, этот дом! – сказала я опять.
– Да, – подтвердил мистер Джарндис, гораздо более спокойным тоном, – и это очень умно, что вы обращаете мой взор на светлую сторону картины… – (Это я-то умная!) – Я никогда обо всем этом не говорю и даже не думаю – разве только здесь, в Брюзжальне. Если вы считаете нужным рассказать про это Рику и Аде, – продолжал он, и взгляд его стал серьезным, – расскажите. На ваше усмотрение, Эстер.
– Надеюсь, сэр… – начала я.
– Называйте меня лучше опекуном, дорогая.
У меня снова захватило дыхание, но я сейчас же призвала себя к порядку: «Эстер, что с тобой? Опять!» А ведь он сказал эти слова таким тоном, словно они были не проявлением заботливой нежности, но простым капризом. Вместо предостережения самой себе я чуть-чуть тряхнула ключами и, еще более решительно сложив руки на корзиночке, спокойно взглянула на него.
– Надеюсь, опекун, – сказала я, – вы лишь немногое будете оставлять на мое усмотрение. Хочу думать, что вы во мне не обманетесь. Чего доброго, вы разочаруетесь, когда убедитесь, что я не очень-то умна – а ведь это истинная правда, и вы сами об этом догадались бы, если б у меня не хватило честности признаться.
Но он как будто ничуть не был разочарован – напротив. Широко улыбаясь, он сказал, что прекрасно меня знает и для него я достаточно умна.
– Будем надеяться, что так, – сказала я, – но я в этом глубоко сомневаюсь.
– Вы достаточно умны, дорогая, – проговорил он шутливо, – чтобы сделаться нашей доброй